На вешалке висел новый габардиновый китель с летными петлицами, но без погон, с полосой орденов и нашивками ранений — китель, словно недавно сшитый; приготовленный для парада, ни разу не надетый.
— Глаза мозолит. Демонстрация получается, леший его дери! — Акимов снял китель с вешалки, кинул его на диван, вниз орденами, сказал: — О чем ты хочешь поговорить с Ильей? Если нет смысла отвечать — вопроса не было. Мы иногда, как оглоблей, лезем в чужую Душу.
Константин после колебания спросил:
— Слушай, Геннадий, значит, ты считаешь Илью честным парнем? Только откровенно.
— А что ты называешь честностью?
— Знаешь что… пошел ты! Честность есть честность со времен… когда человек стал человеком.
— Понимаю. Подожди.
Акимов лег на раскладушку, сосредоточенно уставясь в потолок, на зыбкую тень абажура, свет лампы падал на лицо его, глаза были ясными; с минуту он будто прислушивался к гудению ветра над крышей, слитному реву деревьев, царапанью и писку в щелях чердака; и Константин невольно посмотрел на потолок — он был низок, крыша, чудилось, вибрировала, где-то хлопал оторвавшийся кусок железа.
— Ты что? — спросил Константин. — Выпьем-ка лучше, Геня.
— ТУ-4, показалось. Реактивный бомбардировщик. Прости, пожалуйста, — виновато сказал Акимов и приподнялся на раскладушке, взял стакан. — Непогодка. Канитель. Совсем не летная погодка.
— Ты не ответил, — напомнил Константин. — Я о Михееве. То, что я спрашиваю, до черта серьезно, Геня.
— С Ильей? — удивился Акимов,
— Нет. Это касается меня.
Акимов откинул белые волосы со лба, облокотился на стол, взгляд его стал внимательным — исчезло то задумчивое выражение, какое было, когда он лег на раскладушку.
— Я слушаю, Костя.
— Геня, я только хочу спросить у тебя одно. По-твоему, Михеев — честный парень? Вы живете вместе. И ты должен знать его лучше меня. Михеев — честный парень?
Константин уточнял то, что, казалось, было ясно ему, но он хотел услышать от Акимова хотя бы слабое подтверждение своей правоты или неправоты; ему важно было, что скажет сейчас Акимов: его серьезность, его спокойная размеренность и то, что он не до конца открывался, как это бывает у людей, знающих что-то свое, не предназначенное для других, вызывали доверие к ному.
— Я встречался с разной честностью, Костя, — ответил Акимов.
— А именно?
— Положим, было так, что мой бывший командир полка честно предупредил меня…
— Предупредил? О чем?
— Да. Предупредил, что меня готовятся выпереть из испытателей во имя «расчистки кадров». Честно предупредил, но сам на комиссии ни слова не сказал в мою защиту. А знал меня почти всю войну. Считал меня своим любимцем, вместе летали на «Петлякове». Сам вешал мне ордена и обнимал перед строем. Но на комиссии молчал. И меня отстранили от испытаний.
— Но почему?
— Плен. Так я это понял. Но комиссия об этом вслух не говорила. Были только вопросы. «Где был с такого-то периода по такой-то?»
— Ты был в плену?
— В сорок пятом сбили над Чехословакией. В немецком концлагере был три месяца. Словаки помогли. Партизаны. Бежал.
Акимов замолчал, откинув назад волосы.
Крыша загремела под ударами ветра; врываясь в уши, навалился снаружи упруго ревущий гул леса, задребезжали стекла. Ударила ставня. Электрический свет сник, мигнул и вновь набрал полный накал. Константин покосился на лампочку, налил Акимову из уже нагревшейся в тепле бутылки. Акимов неторопливо, но жадно отпил из стакана. Константин спросил:
— И что?
— Думаю, я понимаю командира полка.
— В чем?
— Мы испытывали секретные машины. Его этим и приперли. А у меня подозрительный пункт в анкете.
— Ясно, — сказал Константин. — Твой комполка чересчур застенчив…
— Не осуждай сплеча, Костя. Иногда складываются обстоятельства.
Константин перебил его:
— Когда-то я свято поклонялся обстоятельствам. Мы победили, война кончилась, мы вернулись, пусть каждый живет как хочет! Не совсем получилось, Геня. Я спокойнее бы относился к своей судьбе, если бы без памяти, скажу тебе откровенно, не любил одну женщину! Из-за нее я бросил институт, из-за нее — все… Ты знаешь, что такое счастье?
— Видимо, одержимость… Я, конечно, о деле говорю. Но что у тебя, Костя?
— Ничего, Генька.
— А все же?
— Я встретил своего комполка.
— Я тебе не задаю никаких вопросов. Я не имею права, — сказал Акимов, и пошарил в углу под газетой, где стояли бутылки из-под кефира, и вытянул оттуда начатую бутылку «Зубровки». — Что-то, Костя, не берет меня эта портвейная дребедень. Добавим? — И тотчас обернулся к двери, прислушался. — Кажется, звонок?
— Он? — спросил Константин.
Оба прислушались. Звонка не было. Незатихающие шорохи проникали снизу, из-под пола, из забитых летних комнат, а здесь, наверху, ветер, задувая, свистел в щелях рам, и кто-то скребся, терся о дверь с лестницы.
Снова сник, мигнул свет.
— Кошка, наверно, — сказал Акимов и подошел к двери, открыл ее: пустотой зачернела площадка лестницы. — А, ты тут скреблась? Что, надоело в одиночестве?
В комнату вошла кошка, взъерошенная, озябшая; на мягких лапах проследовала к печке, к багровому жару в поддувале, села за поленцами березовых дров, притихла там, как в засаде.