— Благодетель вы мой, запомните — я вас не идеализирую! — Константин все покусывал усики, твердо глядя сверху вниз в лицо Быкова. — Ну, я жду основное: копии доносов. Первый — на Николая Григорьевича Boxминцева. Второй — на меня. Хочу познакомиться с содержанием — и только. Вы меня поняли?
Стало тихо. Было слышно, как жужжал электрический счетчик на кухне.
Быков отрывисто и горько засмеялся.
— Эх ты, герой, ерой. — Он задергал головой; капельки влаги выступили на покрасневших веках. — Я к тебе как к человеку, Константин, а ты — эх! Герой, а у ероя еморрой! Налетчик! Ты знаешь, что за это тебе будет?.. Знаешь, что бывает по закону за насилие? За решетку посадят! Жизнь на карту ставишь?
— Да, Петр Иванович! Пока вы строчите доносики — ставлю. Пока.
— Значит, что ж — убить меня, Константин, хочешь?
— Может быть. Где копии доносов?
— Какие доносы? Обезумел? — вскричал Быков. — С Канатчиковой сбежал?
— Вот что, Петр Иванович, — сказал Константин. — Вы сейчас сделаете то, что я вам скажу, иначе… Когда у вас была очная ставка с Николаем Григорьевичем? В сорок девятом году? В этом же году вы настрочили доносик на меня после истории с бостоном? Ну? Так? Или иначе?
— Врешь!
— Садитесь к столу! — Константин резко пододвинул бумагу на середину стола. — А ну, берите ручку, пишите! Вы напишете то, что я вам скажу.
— Что-о?
— Вы напишете то, что я вам продиктую! И это будет правдой.
— Да ты что — с Канатчиковой сбежал? — опять испуганно выговорил Быков и отступил к дивану, широкие рукава пижамы болтались на запястьях. — Чего я должен писать? С какой стати? Чего выдумал?..
— Вы это сделаете! — оборвал Константин. — Сейчас сделаете! Садитесь к столу!
Константин с силой подтолкнул Быкова к столу, чувствуя его мягкое, дряблое, незащищающееся тело, по то, что он делал в этой комнате, пахнущей сладковатым лаком старой мебели, и то, что говорил, — все вроде бы делал и говорил не он, не Константин, а кто-то другой, незнакомый, чужой. И вдруг на секунду показалось — все, что делал он, слышал и видел вблизи, происходило как будто бы и существовало в отдалении: и странно малиновый купол торшера, и стол, и деньги на столе, и звук собственного голоса, и ватный, ныряющий голос Быкова, и движения своих рук, ощутивших дряблое тело. Где-то в отдаленном мире жили, работали, целовались, ждали, плакали, любили, гасили и зажигали свет в комнатах люди, где-то медленно шел снег, горели фонари, по-вечернему освещались витрины магазинов, но ничего этого прочно и осмысленно не существовало сейчас, слов-но земля, предметы ее потеряли твердую реальность, необходимую сущность; и то, что он делал, не было жизнью, а было мутно-серым, отвратительным, водянистым, зажатым здесь, в этой комнате, как в целлофановом мешке.
— Костя!.. Что же ты делаешь?
«Действительно, что я делаю с ним? — подумал Константин. — Так не должно быть? Я делаю противоестественное?..»
Он посмотрел на Быкова.
Быков стоял перед столом в расстегнутой пижаме, пальцы корябали желтую грудь, покрытую седым волосом, зрачки застыли на лице Константина.
— Костенька, это что же, а? Зачем? По какому праву?
«У него не было страха, когда писал доносы? — подумал с отчаянием Константин. — Мучила его совесть?»
— А по какому праву… — произнес Константин, и тут ему не хватило воздуха, — по какому праву вы, черт вас возьми, писали доносы, клеветали — по какому? Если у вас было право, оно есть и у меня! А ну садитесь и пишите: заявление в МГБ от Быкова Петра Ивановича.Что стоите? Поняли?
— Что ты говоришь? Костя! — крикнул Быков и заморгал одутловатыми веками. — Какое заявление?
— Все вспомните. И о доносе. И об очной ставке двадцать девятого января, где вы… вели себя как последняя б… Двадцать девятого января! Вот это и напишите, что оклеветали невинного человека, честного коммуниста! Напоминаю: двадцать девятого января была очная ставка!
Константин подтолкнул Быкова, подвел его к столу, и тот, выставив короткие руки, этим лишь слабо защищаясь, внезапно обессиленно повалился на стул и, сгорбись, задергался, заплакал и засмеялся, выговаривая сдавленным шепотом:
— Что ж ты делаешь? Ты думаешь, вот… испугал меня? Да меня жизнь тысячу раз пугала… Эх, Константин, Константин. — Быков на миг замолчал, клоня дрожащую голову. — А если я тебе скажу, что много ошибался я. Если скажу… И на очной… вызвали, коридоры, тюрьма… не помню, что говорил! Ошибся!.. Только в одном не ошибся… Я ж знаю, что у меня за болезнь. Язву, говорят, вырезали! А я знаю…
— На меня тоже, старая шкура, перед смертью донос написал?
Быков запрокинул желтое, в пятнах лицо, жалко отыскал глазами Константина, а слезы скатывались по трясущимся щекам, и он по-детски торопливо слизывал их с губ, повторяя:
— Не писал, не писал! На тебя не писал! Как к сыну к тебе относился. Спрашивали, плохого не говорил… А ты знаешь, сколько мне жить-то осталось? Знаешь? С такой болезнью…
— Хватит! — морщась, перебил Константин. — Хватит проливать слезы, Петр Иванович! Ей-богу, не жалко мне вас!