Там вновь вот-вот то произойдет, чего, по словам бабушки, вообще на земле не бывало и не бывает, а если и бывает, то лишь в частичном виде, причем происходит все небывалое и длится там так долго, что двух жизней не хватит досмотреть до конца… Свет сейчас начнет гаснуть так, как будто это не свет гаснет, а тихо засыпает весь этот мир вместе с тобою, еще удерживаясь над бездной сна, еще хватаясь за кромку тверди вечерней лишь кончиками слипающихся ресничек. Они слипаются и опускаются, а занавес все поднимается, и вдруг неясно в какой именно из точек пространства непонятно что во что превращается: то ли в зале гаснущий свет превращается в звук тихой музыки, то ли музыка, зазвучав, тут же гаснет, а по всему возникшему из небытия неслышно снуют голубые, зеленые, желтые, белые, серебристо-синие длиннорукие лучи… снуют, горстями сыплют в глаза искры зернышек, зернышки искорок; отряхая с себя остатки
Ни единой души не показалось ни на одном из этажей, ни на одной из лестниц подъезда в те минуты, когда Гелий пребывал в забытьи, во вневременном мире собственной памяти, в личной своей вечности.
Жизнь в нем, можно сказать, была взвешена в те мгновения на чашах весов столь сверхточных, что они могли бы среагировать лишь на случайную случайность случайной случайности, то есть на то, о чем бессмысленно размышлять в философских категориях, тыкающихся своими грубыми пятаками в невероятные тонкости случившегося.
В мозгу, никак, видимо, не желавшем перестать думать и эгоистично отжимавшем последние остатки энергии у прочих частей тела Гелия, мелькнули вдруг мыслишки насчет того, что философия – это, к сожалению, всего лишь фригидная поэзия, а чистая случайность – есть причина, абсолютно свободная от каких бы то ни было обязательств перед следствием. Гелий только слабо улыбнулся этим мыслишкам, и в улыбке помиравшего человека выражено было скромное над ними всеми превосходство. Ею он как бы намекал, не столько им, сколько самому себе, что причащен судьбою к знанию более глубокому, но вот беда – совершенно невыразимому.
Существо его, словно ветром вырванное и унесенное из чьих-то рук письмецо, уже вбирало в себя тяжесть вод Реки Времени – безмолвной, не взволнованной на поверхности Леты – и вот-вот отдалось бы ее подводному течению, безвозвратно уносящему все в него попадающее на Тот Свет.
К тому же в уме его, как бы распрощавшемся наконец с реальностью, шел бесшумный зеркальный ливень. Буквально в каждой из падавших неведомо откуда и неведомо почему невесомых ртутных капелек прекрасно, четко и чуть ли не голографически запечатлена была его внешность. Но вот что странно: все эти, так сказать, фотки были невозможно перетасованными и бесчисленно размноженными фотками разновозрастного Гелия… вальяжный дядя с выездной ксивой… подросточек с физиономией, лопоухо и пухлогубо перекраиваемой на взрослый лад артелью гормонов, озорующих в низах телесных… солидный, обаятельный трибун учредительного конгресса атеистических сил Азии и Африки… новорожденный малышка… аспирант… блатной номенклатурщик, отдыхающий в Карловых Варах… косолапый пацан… именитый автор «Науки и религии»… Крупные теплые капли ртути дробились вместе с его переливающимися фотками на бессчетное количество мелких капелек на плоскости какого-то бескрайне-синего пространства. Вогнутость его была неприметной, как бы минимальной, но, несомненно, имевшей один лишь центр стремления, где множества зеркальных капелек стекались, стекались, стекались в одну большую каплю-лужицу. Они постепенно наполняли ее, укрупняли, и Гелий в своем полусне-полузабытьи ожидал последнего, завершающего эффекта этого странного зрелища.