— Мистер Генри, — сказал я. — У меня для вас есть новости, которые вас порадуют. Судя по всему, руки ваши не обагрены его кровью. Я сужу по ряду указаний, и все они говорят о том, что брат ваш не умер, но был перенесен в обмороке на борт люггера. И теперь он, должно быть, вполне здоров.
Я не мог разобраться в выражении его лица.
— Джемс? — спросил он.
— Да, ваш брат Джемс, — ответил я. — Я не стал бы высказывать необоснованной надежды, но я считаю весьма вероятным, что он жив.
— Ах! — сказал мистер Генри и, внезапно поднявшись с еще непривычной для меня порывистостью, приложил палец к моей груди и прокричал мне каким-то визгливым шепотом: — Маккеллар, — вот его собственные слова, — Маккеллар, ничто не может убить этого человека. Он не подвержен смерти. Он прикован ко мне навеки, до скончания веков! — И, опустившись в кресло, мистер Генри погрузился в угрюмое молчание.
Через два-три дня он сказал мне, все с той же виноватой улыбкой и озираясь по сторонам, чтобы увериться, что мы одни:
— Маккеллар, если будут у вас сведения о нем, непременно скажите мне. Не надо упускать его из виду, а не то он застигнет нас врасплох.
— Он сюда больше не покажется, — сказал я.
— Нет, покажется. Где буду я, там будет и он. — И мистер Генри снова оглянулся.
— Не надо внушать себе эти мысли, мистер Генри, — сказал я.
— Да, — отозвался он. — Это хороший совет. Не будем думать об этом, по крайней мере до новых вестей. Да мы и не знаем, — добавил он, — все-таки, быть может, он умер.
То, как он это сказал, окончательно подтвердило догадку, на которую я до сих пор едва отваживался. Он не только не терзался содеянным, но сожалел о неудаче. Это открытие я держал про себя, боясь, что оно восстановит против него жену. Но я мог бы не беспокоиться: она и сама догадалась о том же и сочла это чувство вполне естественным. И я могу смело утверждать, что теперь мы трое были одного мнения, и не было бы в Дэррисдире вести желаннее, чем весть о смерти Баллантрэ.
Однако не все так думали, исключением был милорд. Едва моя тревога за хозяина начала ослабевать, как я заметил перемены в старом лорде — его отце, перемены, которые грозили смертельным исходом. Лицо у него было бледное и оплывшее; сидя у камина со своей латинской книгой, он, случалось, засыпал и ронял книгу в золу; бывали дни, когда он волочил ногу, в другие — запинался в разговоре. Мягкость его обхождения дошла до крайности; он беспрестанно извинялся по всякому поводу, все время заботился, как бы кого не потревожить, даже со мной обращался с вкрадчивой учтивостью. Однажды, после того как он вызвал к себе своего поверенного и долго просидел с ним наедине, он повстречал меня в зале, которую пересекал неуверенным, заплетающимся шагом, и ласково взял за руку.
— Мистер Маккеллар, — сказал он, — я имел много случаев высоко оценить ваши заслуги; а сегодня, переделывая свое завещание, я взял на себя смелость назначить вас одним из своих душеприказчиков. Я надеюсь, что из любви к нашему дому вы не откажетесь оказать мне и эту услугу.
Большую часть дня он теперь проводил в полудремоте, из которой его подчас было трудно вывести. Он, казалось, потерял всякий счет годам и несколько раз (особенно при пробуждении) принимался звать жену и старого слугу, самый памятник которого давно уже порос мхом. Под присягой я показал бы тогда, что он невменяем; и тем не менее я еще не видывал завещания, настолько продуманного во всех мелочах и обнаруживающего такое превосходное знание людей и дел.
Угасание его, хотя и заняло немного времени, совершалось постепенно и почти неуловимо. Все его способности как бы отмирали; он уже почти не владел конечностями и был почти совершенно глух, речь его перешла в бормотание, и, однако, до самого конца он проявлял крайнюю учтивость и мягкость, пожимал руку каждого, кто помогал ему, подарил мне одну из своих латинских книг, на которой с трудом нацарапал мое имя, — словом, тысячью способов напоминал нам об огромности потери, которую мы, собственно говоря, уже понесли. В самом конце к нему временами возвращался дар речи, — казалось, что он просто забыл все слова, как ребенок забывает свой урок и время от времени частями вспоминает его. В последний вечер он вдруг прервал молчание цитатой из Вергилия: «Gnatique patrisque, alma, precor miserere»,[33] — произнесенной ясно и с выражением. При неожиданном звуке его голоса мы бросили свои занятия, но напрасно собрались мы вокруг него: он сидел молча и, судя по всему, уже ничего не сознавал. Вскоре после этого его уложили в постель, хотя и с большим трудом, чем обычно; и в ту же ночь он тихо скончался.