Мир – это хлев, а мы в нем – скот,
Что чувствует голод, ест и мрет.
«От свинства ничто, увы, не спасет»—
Так скажет иной и мимо пройдет.
Мы шагали втроем по Майлэнд-роуд, и один из моих спутников был личностью героической. Худенький девятнадцатилетний юноша, настолько тщедушный, что казалось, малейшее дуновение ветерка может свалить его, подобно Фра Филиппо Липпи,[12] с ног. Он был пламенный социалист, полный юношеского энтузиазма и готовности принять муки за человечество. С немалой опасностью для себя он активно выступал в роли оратора и председателя на многочисленных митингах в защиту буров.[13] Митинги в ту пору происходили в разных помещениях и под открытым небом, нарушая безмятежный покой «доброй старой Англии». Шагая рядом со мной по улице, он поведал мне некоторые эпизоды из своей деятельности: как на него нападали в парках и вагонах трамвая; как он полез на трибуну, не имея никаких шансов на успех, ибо разъяренная толпа стаскивала с подмостков одного оратора за другим и жестоко их избивала; как, укрывшись в церкви, он с тремя товарищами отбивал осаду толпы под градом камней и осколков стекла, пока их не спасла полиция. Он описал мне жестокие стычки на лестничных площадках, на балконах и галереях – выбитые окна, разрушенные лестницы, развороченные лекционные залы; страшные увечья – размозженные черепа и перебитые кости. А потом, поглядев на меня, добавил с печальным вздохом:
– До чего я завидую таким, как вы, – рослым, сильным мужчинам! Я такой заморыш. Ну какая от меня польза, когда дело доходит до драки!
Я был на целую голову выше моих спутников и невольно вспомнил, какие у нас на Западе все рослые и как я там, в свою очередь, всегда с завистью смотрел на каждого высокого, плечистого человека. Потом, оглядев этого юношу с хрупким телом и с сердцем льва, я подумал, что такие, как он, в нужный час воздвигают баррикады и доказывают миру, что люди еще не разучились умирать, как герои.
Тут в разговор вмешался второй мой спутник, человек лет двадцати восьми, рабочий потогонной мастерской.
– А я вот здоровяк! – заявил он. – Не то, что другие парни у нас в мастерской. Меня все ставят в образец: таким и должен быть мужчина. Я вешу целых сто сорок фунтов![14]
Мне было совестно признаться, что я вешу сто семьдесят, и я промолчал, разглядывая его. Какой он нескладный, низкорослый! Землистое лицо, скрюченное, потерявшее человеческое подобие тело, впалая грудь, согнутые от бесконечных часов изнурительной работы плечи, тяжело свисающая голова, словно ее не держит шея. Да, уж воистину здоровяк!
– Какого вы роста?
– Пять футов два дюйма, – гордо ответил он, – а ребята у нас в мастерской…
– Вы показали бы мне вашу мастерскую, – попросил я.
Сейчас в мастерской не работали, но мне все же хотелось зайти туда. Миновав Леман-стрит, мы взяли влево на Спайтелфилдз и нырнули в переулок Фраинг-пэн. На грязных тротуарах копошились дети, словно лягушата на дне пересохшего пруда. Мы подошли к дому. Дверь была настолько узка, что нам пришлось перешагнуть через женщину, которая, сидя с беззастенчиво обнаженной грудью и оскверняя своим видом святость материнства, кормила младенца. Далее, ощупью пробравшись сквозь узкий темный подъезд, битком набитый детворой, мы оказались на грязной-прегрязной лестнице и, минуя крошечные площадки, заваленные всякими отбросами, поднялись на третий этаж.
В этой трущобе, называемой домом, семь комнат. В шести из них живет более двадцати человек обоего пола и различного возраста. Каждая комната имеет площадь шесть-семь квадратных метров. В ней стряпают, едят, спят и работают. Мы вошли в последнюю комнату– в мастерскую. Обычно здесь трудятся, не разгибая спины, пять человек. Почти все помещение занимает стол. На нем я увидел пять сапожных колодок, но не мог понять, где же тут можно работать, если всюду навалены кучи картона, кожи, обувных заготовок и прочего материала, требующегося для того, чтобы получился готовый башмак.
В соседней каморке живет женщина с шестью детьми. В другой грязной дыре – вдова с единственным сыном, шестнадцати лет, который умирает от чахотки. Эта женщина торгует на улице леденцами, и лишь в редкие дни ей удается заработать на три кварты молока для сына. А мясо этот слабый, умирающий юноша получает не чаще чем раз в неделю, и то такого качества, что трудно даже понять, как люди могут есть подобные отбросы.
– Кашляет он страшно! – сказал мой приятель-сапожник. – Ужас! Нам здесь все слышно. Просто ужас!
А я подумал, что этот кашель и эти леденцы, которыми торгует мать туберкулезного больного, представляют собой еще одну зловещую опасность для детей, населяющих здешние трущобы.