— Слушаешь вас — вы правы, слушаешь Манасеина — он прав, — сказал Адорин. — Мне все-таки кажется, что у каждого из вас есть друг к другу какая-то ревность, она мешает вам сработаться.
— У меня нет ничего, кроме убеждения, — сказал Максимов. — Вот побудете с нами, присмотритесь — поймете, кто прав. Одно не забудьте — техника любого строителя, как и техника вашего брата, художника, — это прежде всего его темперамент… Ну, надо ехать, — сказал он с сожалением. — Была бы у вас лошадь, проехали бы со мной до моего поста. Ну, идите, а то еще заблудитесь. Есть компас? — Главное, не верьте глазам. В пустыне глаза дают крен, как в темноте. Думаешь, что держишь прямую, а, оказывается, кружишь вокруг своей оси.
Колеблясь над горизонтом складками глубокой синевы, голубизны и зеленоватости, неслась ночь. Лунный пейзаж пустыни был холоден и неподвижен. Слух оказывался выключенным из действия, так сильна была тишина, и казалось, могли бы произойти чудовищные события невесомой бесшумности, как тени или облака.
Всем, что ему сейчас выпало пережить, Адорин был счастлив до тоски. То, что происходило перед его глазами, нельзя было схватить и понять полностью, и ему захотелось желанием крайним, не знающим никаких уступок, остаться в пустыне и дожить до того дня, когда выяснится, кто же прав — Манасеин или Максимов? В силу чего, каких свойств ума, характеров, устремлений люди допускают ошибки в делах, существо которых — цифры, ясность, точность, неопровержимость. Провести бы среди этих людей год-другой и понять изнутри психологию и философию строительного искусства, больше — всей материальной культуры страны.
С этими мыслями он вернулся к кострам отряда. Все спали. У женского костра, между Осиповой и кухаркой, приготовлена была ему кошма. Он завернулся в нее и сейчас же заснул.
Итыбай, заведующий лавкой-кибиткой Туркменгосторга, всезнающий человек, собирал стада у колодца Мекан-Кую, где можно было перегнать скот на левый берег с правого. Он послал палатку с двумя бригадниками, Ахундовым и Ключаренковым, навстречу Манасеину, а сам налегке, верхом, в сопровождении третьего бригадника Вейсса решил побежать за колодец Мекан-Кую, чтобы попытаться определить воду.
Он шел на коне целый вечер, ночь и день до сумерек, но конца воды все не было видно. Тогда он направил коня в поток и перешел его полуверстную ширину. Оседая на задние ноги и шатаясь, конь дотащил его до первого костра. Это было самое крайнее на восток от Аму стадо, и чабан его Гуссейн говорил, что дальше в песках никого нет. В час, когда они говорили о судьбе рек, песков и людей, Ключаренков с Ахундовым догнали караван инженера.
— Вы оба пойдете со мною, — сказал Манасеин. — Имеется решение райкома.
— А лавку куда же? — спросил Ключаренков.
— Так и носитесь, — сказал инженер. — Торговать-то все равно надо.
Итыбай же спал у костра на другом берегу потока. Он спал и видел сны, как молодой конь. Просыпался, бил себя ладонью по тельпеку и опять засыпал. Он видел во сне, что контрактация кончилась и он принимает каракуль и шерсть, и копыта с рогами, и шкурки баранов, которые нынче отправляют за границу за их дороговизну, и что в лавке у него полный порядок. Потом река ударяла в кибитку, рвала ее на части, топила мешки с сахаром и ящики с табаком и угоняла каракулевые шкурки, как камышовые листья. Так сны — то плохой, то хороший — бросали его из покоя в бред, он приподнимался; чабан Ибрагим, переживший возраст сна, разглядывал ночь и пел песню, собирающую баранов: гюрр-рой, гюрр-рой-гюр-гюр-гюр-гюр-рой. Псы подвывали ему. Итыбай снова ложился, чтобы сейчас же подняться, и, наконец, распутал коня, вскочил в седло и круто вошел в поток.
Бригадник следовал за ним молча. Поток вобрал их в себя и швырнул на самую середину. Огонь Ибрагима вдруг оказался торчащим высоко в стороне. Кони кряхтели. Вынув нож, Итыбай подрезал подпругу и сбросил седло. Бригадник сделал то же. Потом Итыбай снял с себя сапоги и бросил их в воду.
Повадки Хилкова, хотя о них никто не говорил вслух, стали общею темой. Все о них знали, и над ними все подсмеивались в один голос.
Повадки Хилкова действительно были странны.
Он ходил в старых опорках на босу ногу, отпускал длинные ногти на коротких кривых пальцах рук, носил шерстяные браслетики на руках — от простуды, никогда не пользовался письменными принадлежностями, потому что дал слово ничего не писать, а если приходилось делать расчеты или вычерчивать диаграммы, делал это с неприязнью и всегда аккуратно подписывал их.