Я перехожу от портрета к портрету. Каждое из этих лиц надолго приковывает мой взор, вызывая у меня в голове целый вихрь мыслей. Я думаю о том, что здесь сосредоточена французская мудрость, мудрость официальная, получившая заслуженное признание. И вместе с тем сколько здесь безумия, — просто мороз дерет по коже! Кто же будет седьмым моралистом, тем, кто придет судить этих шестерых и убеждать их в ничтожестве всего сущего? Вот они все, равнодушные или страстные, просто взирающие с любопытством на тщету господних и людских чаяний или потрясенные ужасами жизни; они смотрели на нас, обычных, средних людей, проходивших перед ними длинной чередой, и бросали нам слова презрения или симпатии. Но при всей своей богатой одаренности они сумели показать лишь то, что они такие же люди, как и мы, — правда, люди весьма достойные. Они не приблизились к истине ни на шаг; их труды — это блистательные, но чисто умозрительные построения, образцы превосходного стиля, которые радуют сердца ученых-филологов. Эти исключительные личности как бы от имени человечества восстают против его собственного невежества, а все прочие люди образуют публику, которая, стоя вокруг, наблюдает, как эти безумцы выходят из себя, сердясь на свое бессилие что-либо понять в нашем мире; затем все успокаивается, никто так ничего и не понял, и все же назавтра кто-то вновь приходит кувыркаться перед толпой на базарной площади, рискуя при этом сломать себе шею.
Чтение «Французских моралистов» вызвало у меня то тягостное чувство, какое испытываешь при виде канатного плясуна, с трудом удерживающего равновесие в пустоте. От такого зрелища в страхе отводишь глаза, с трепетом ожидая, что вот-вот бедняга сорвется и раскроит себе череп у самых твоих ног. Кому нужны эти опасные сальто, когда можно спокойно сидеть себе у своего очага! Подобные упражнения должны бы быть строжайше запрещены полицией. И тем не менее это зрелище обладает странной притягательной силой, каким-то особым очарованием: почти против нашей воли оно вновь привлекает к себе наш взор, и мы, затаив дыхание, следим за человеком, подвергающим себя смертельной опасности. Есть некое величие в этой игре со смертью. Когда философ-моралист оступается и падает в мутную воду, которую сам же безрассудно взбаламутил, толпа спешит к месту происшествия и с каким-то противоестественным удовольствием внимает воплям несчастного; его жалеют, им восхищаются; вместе с ним испытывают смертный ужас; и, теснясь у края бездны, вытягивая шеи, чтобы заглянуть в нее, с содроганием наблюдают за последними всплесками воды над его головой.
Бедные наши братья, страдавшие за все страждущее человечество! Не все моралисты отличались одинаково бурным темпераментом: отчаяние одних было большим, других — меньшим, но все они долгие годы предавались универсальному сомнению и в итоге приходили к признанию своей слепоты и беспомощности. До чего же скорбным был жизненный путь этих людей, полных сил и брызжущих идеями в начале своего поприща, изможденных и ко всему равнодушных — в конце его! Вглядываясь в портреты шестерых моралистов и читая на их лицах одну и ту же горестную повесть о сомнениях и страданиях, так и хочется упасть на колени с молитвенно сложенными ладонями и, дав волю сжимающим горло слезам, горячо просить этих людей о прощении.
Итак, выходит, вся человеческая мудрость сводится к монтеневскому «что я знаю?», к идее «животного отупения», проповедуемой Паскалем, к «эгоизму», утверждаемому Ларошфуко? Эти мыслители заявляют, что досконально исследовали человеческую природу и не нашли в ней ничего, кроме дурных страстей. И если мы вообще уважаем способность мыслить глубоко, мы должны верить им на слово, ибо силой ума они, безусловно, превосходят всех нас. Даже высвободившись из-под их интеллектуальной ферулы, мы остаемся глубоко взволнованными темп ужасными гипотезами, которые эти могучие умы преподносят нам в качестве истин. Каково же должно быть воздействие их произведений на души читателей?