Но первородный грех действует везде. С развитием капиталистического способа производства, накопления и богатства капиталист перестает быть простым воплощением капитала. Он чувствует «человеческие побуждения»[168] своей собственной плоти, к тому же он настолько образован, что готов осмеивать пристрастие к аскетизму как предрассудок старомодного собирателя сокровищ. В то время как классический капиталист клеймит индивидуальное потребление как грех против своей функции и как «воздержание» от накопления, модернизированный капиталист уже в состоянии рассматривать накопление как «отречение» от потребления. «Ах, две души живут в его груди, и обе не в ладах друг с другом!»[169]
При исторических зачатках капиталистического способа производства — а каждый капиталистический parvenue (выскочка] индивидуально проделывает эту историческую стадию — жажда обогащения и скупость господствуют как абсолютные страсти. Но прогресс капиталистического производства создает не только новый мир наслаждений; с развитием спекуляции и кредитного дела он открывает тысячи источников внезапного обогащения. На известной ступени развития некоторый условный уровень расточительности, являясь демонстрацией богатства и, следовательно, средством получения кредита, становится даже деловой необходимостью для «несчастного» капиталиста. Роскошь входит в представительские издержки капитала. К тому же капиталист обогащается не пропорционально своему личному труду или урезыванию своего личного потребления, как это происходит с собирателем сокровищ, а пропорционально количеству той чужой рабочей силы, которую он высасывает, и тому отречению от всех жизненных благ, которое он навязывает рабочим. Правда, расточительность капиталиста никогда не приобретает такого bona fide [простодушного] характера, как расточительность разгульного феодала, наоборот, в основе ее всегда таится самое грязное скряжничество и мелочная расчетливость; тем не менее расточительность капиталиста возрастает с ростом его накопления, отнюдь не мешая последнему. Вместе с тем в благородной груди капиталиста развертывается фаустовский конфликт между страстью к накоплению и жаждой наслаждений.
«Промышленность Манчестера», — говорится в одном сочинении, опубликованном в 1795 г. д-ром Эйкином, — «можно разделить на четыре периода. В течение первого периода фабриканты были вынуждены упорно трудиться для поддержания своего существования».
В особенности сильно наживались они, обворовывая родителей, которые отдавали им своих детей в качестве apprentices (учеников) и должны были дорого платить за обучение, хотя эти ученики голодали. С другой стороны, средняя прибыль была низка, и накопление требовало большой бережливости. Они жили как скряги, собиратели сокровищ, и далеко не потребляли даже процентов со своего капитала.
«Во второй период они начали составлять себе небольшие состояния, но работали так же упорно, как и раньше», — потому что непосредственная эксплуатация труда сама стоит труда, как это известно всякому надсмотрщику за рабами, — «и жили так же скромно, как и раньше… В третьем периоде началась роскошь, и предприятия стали расширяться благодаря рассылке всадников» (конных коммивояжеров) «за заказами во все торговые города королевства. Надо думать, что до 1690 г. существовало лишь очень немного или даже вовсе не существовало капиталов в 3000–4000 ф. ст., нажитых в промышленности. Но приблизительно в это время или несколько позднее промышленники уже накопили деньги и стали строить себе каменные дома вместо деревянных или глиняных… В Манчестере еще в первые десятилетия XVIII века фабрикант, угостивший своих гостей кружкой заграничного вина, вызывал толки и пересуды среди всех соседей».
До появления машинного производства фабриканты, сходясь по вечерам в трактирах, никогда не потребляли больше, чем стакан пунша за 6 пенсов и пачку табаку за 1 пенс. Лишь в 1758 г. увидели в первый раз — и это составило эпоху — «промышленника в собственном экипаже?» «Четвертый период» — последняя треть XVIII столетия — «отличается большой роскошью и расточительностью, опирающейся на расширение предприятий»{853}. Что сказал бы добрый доктор Эйкин, если бы он воскрес и взглянул на теперешний Манчестер!