На улице простились. Самгин пошел домой пешком. Быстро мчались лихачи, в экипажах сидели офицера, казалось, что все они сидят в той же позе, как сидел первый, замеченный им: голова гордо вскинута, сабля поставлена между колен, руки лежат на эфесе.
«Бердников, — думал Самгин, присоединяя к этой фигуре слова порицания: — Мерзавец, уголовный тип…»
Он заметил, что ругает толстяка механически и потому, что на обиду отвечают обидой. Но у него нет озлобления против Бердникова, осталось только чувство легкой брезгливости.
— Давно это было. И — очень похоже на анекдот. В стороне Исакиевской площади ухала и выла медь военного оркестра, туда поспешно шагали группы людей, проскакал отряд конных жандармов, бросалось в глаза обилие полицейских в белых мундирах, у Казанского собора толпился верноподданный народ, Самгин подошел к одной группе послушать, что говорят, но полицейский офицер хотя и вежливо, однако решительно посоветовал:
— Расходитесь, господа!
— Здра-ссите, — сказал Шемякин, прикасаясь к локтю Самгина и к панаме на своей голове. — Что ж, уйдем с этого пункта дурных воспоминаний? Вот вам война…
— Мне ее не нужно, — сухо сказал Самгин.
— Разве? Нет, я считаю войну очень своевременной, чрезвычайно полезной, — она индивидуализирует народы, объединяет их…
Шемякин говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова казались надушенными. На улице он казался еще более красивым, чем в комнате, но менее солидным, — слишком щеголеват был его костюм светлосиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка, с рукой из слоновой кости, в пальцах руки — черный камень.
— Война уничтожает сословные различия, — говорил он. — Люди недостаточно умны и героичны для того, чтобы мирно жить, но пред лицом врага должно вспыхнуть чувство дружбы, братства, сознание необходимости единства в игре с судьбой и для победы над нею.
За железной решеткой, в маленьком, пыльном садике, маршировала группа детей — мальчики и девочки — с лопатками и с палками на плечах, впереди их шагал, играя на губной гармонике, музыкант лег десяти, сбоку шла женщина в очках, в полосатой юбке.
— Сережа — такт! — кричала она. — Асе, два, асе, два!
— Немецкие социалисты — наши учителя, — ворковал Шемякин, — уже в прошлом году голосовали за новые налоги специально на вооружение…
Из переулка, точно дым из трубы, быстро, одна за другою, выкатывались группы людей с иконами в руках, с портретом царя, царицы, наследника, затем выехал, расталкивая людей лошадью, пугая взмахами плети, чернобородый офицер конной полиции, закричал:
— Вам сказано: отставить! Наза-ад! Марш назад!
— Зашевелилась Русь, — неугомонно объяснял Шемякин, притиснутый к стене людями в пиджаках, в ситцевых рубашках, один из них, седобородый, широкоплечий, с толстой палкой, обиженно говорил, разглядывая Самгина:
— Один — так, другой — эдак, понять нельзя ничего! А время — идет!
— Вы — куда собрались? — спросил Шемякин.
— То-то вот и не знаем.
— А кто вы?
— Разные.
— Городской парк — обоз, значит.
— Мостовщики.
— А какая причина войны, господин? — спросил Самгина старик с палкой.
— В манифесте сказано.
Самгин, пользуясь толкотней на панели, отодвинулся от Шемякина, а где-то близко посыпалась дробь барабанов, ядовито засвистела дудочка, и, вытесняя штатских людей из улицы, как поршень вытесняет пар, по булыжнику мостовой затопали рослые солдаты гвардии, сопровождая полковое знамя.
— Преображенцы, — почтительно сказал кто-то, другой голос:
— Семеновцы.
— Ребята! Православному… христолюбивому воинству — ур-ра!
На вызов этот ответило не более десятка голосов. Обгоняя Самгина, толкая его, женщина в сером халате, с повязкой «Красного Креста» на рукаве, громко сказала:
— В солдатах-то жиды, татары…
И тотчас же рядом с Самгиным коротконогий человек в белом переднике, в соломенной шляпе закричал вслед женщине:
— В гвардии все крещеные, дура!
— Сам — дурак! — откликнулась женщина, повернув к нему белое, мучнистое лицо. — Ты, что ли, крестил?
— Постой, постой! Ты как смеешь…
Самгин свернул в какой-то переулок, снял шляпу и, вытирая платком потные виски, подумал:
«Невежественные люди… Ради таких людей…»
Мысль не находила конца, ей мешало угрюмое раздражение.