Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в ухо ему:
— Я знаю, что тебе трудно, но ведь это — ненадолго, революция — будет, будет!
— Позволь, — пробормотал он, собираясь сказать ей что-то сердитое, ироническое, убийственное, но сказал только: — Мне — неудобно.
В самом деле было неудобно: Дуняша покачивала голову его, жесткий воротник рубашки щипал кожу на шее, кольцо Дуняши больно давило ухо.
— Ты — умница, — шептала она. — Я ведь много знаю про тебя, слышала, как рассказывала Алина Лютову, и Макаров говорил тоже, и сам Лютов тоже говорил хорошо…
Выдернув, наконец, голову, оправляя волосы, Клим вскочил на ноги.
— Лютов не мог хорошо говорить обо мне и вообще о ком-нибудь.
Он чувствовал, что говорит — не то, ведет себя — не так и, должно быть, смешон.
— Нет, нет, это неверно, — торопливо и убедительно восклицала Дуняша. — Он сказал Макарову при мне:
«Самгин смотрит на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет на свет — тут все мы и ахнем!» Только они говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.
Она стояла пред ним, положив руки на плечи его, — руки были тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.
«Пошлейшая сцена», — убеждал себя Самгин, но слушал.
— Лютов — замечательный! Он — точно Аким Александрович Никитин, — знаешь, директор цирка? — который насквозь видит всех артистов, зверей и людей.
Он обнимал талию женщины, но руки ее становились как будто все тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.
— Ну, довольно! — сказал он и, намеренно крепко, грубо схватил ее, приподнял, но она вырвалась из его рук, отскочила за стол.
— Нет, подожди! Ты думаешь, я — блаженненькая, вроде уличной дурочки? Думаешь — не знаю я людей? Вчера здешний газетчик, такой курносенький, жирный поросенок… Ну, — не стоит говорить!
И, запахнув капот на груди, она громко сказала:
— Делиться надобно не пакостью, а радостью…
— Довольно, — повторил Самгин, подходя к ней.
— Оставь, расстроил ты меня и… устала я! Вздохнув, она скучно взглянула за плечо его, мимо лица.
— Надеялась, — попраздную с тобою! А — не вышло… Ты — иди. Уж очень я… не в духе! И — поздно уже. Иди, пожалуйста!
Самгин ушел, не сказав ни слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он — обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой странной сцене глупую роль.
«Черт меня дернул говорить с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка», — сердито думал он, раздеваясь, и лег в постель с твердым намерением завтра переговорить с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать в Крым.
Но утром, когда он пил чай, явился Дронов.
Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела кожа. Стертое лицо его напоминало Климу людей сновидения, у которых вместо лица — ладони.
— Постарел ты, Самгин, седеешь, и волос редковат, — отметил он и добавил с дружеским упреком: — Рановато! Хотя время такое, что даже позеленеть можно.
Самгин предложил ему чаю, но Дронов попросил вина.
— Тут есть беленькое, «Грав», — очень легкое и милое! Сырку опроси, а потом — кофеишко закажем, — бойко внушал он. — Ты — извини, но я почти не спал ночью, после концерта — ужин, а затем — драма: офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще — навоевал!
— Весело рассказываешь, — отметил Самгин, усмехаясь; Дронов покосился на него прищуренным глазом и, почесывая бритый подбородок, сказал очень просто:
— Я, брат, циником становлюсь. Жизнь всего успешнее обучает цинизму.
И, потянув носом, он добавил, тоже усмехаясь:
— Теперь, когда ее взболтали, она — гнильем пахнет. Не чувствуешь?
— Нет, — ответил Самгин, думая, что, если рассказать ему, как вел себя, что говорил поручик в поезде, — Дронов напишет об этом и все опошлит.
— Не чувствуешь? — повторил Дронов и, приятельски заказав слуге вино, сыр, кофе, — зевнул.
— А знаешь, — здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается — она замужем была, овдовела и — можешь представить? — ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это — дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, — верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но — красивейшая бабища…
Самгину неприятно было узнать, что Лидия живет в этом городе, и захотелось расспросить о Марине.
— В каком смысле — обрабатывает, — в сектантском?
— Чорт ее знает! Вот — заставила Лидию купить у нее дом, — неохотно, снова зевнув, сказал Дронов, вытянул ноги, сунул руки в карманы брюк и стремительно начал спрашивать: