К числу событийных публикаций Зайцева в этот период следует отнести повесть «Анна», роман «Дом в Пасси» и автобиографические записки, в разное время называвшиеся «Странник», «Дни», «Дневник писателя» (из них впоследствии выросли две его замечательные книги мемуаров – «Москва» и «Далекое»).
Повесть «Анна» заставила критиков единодушно говорить о новом повороте в творческом пути писателя. По словам Г. Адамовича, Павел Муратов «даже воскликнул, что в литературной деятельности Зайцева открылась „дверь в будущее“ и что на этой двери написано – „Айна“». Федор Степун новое увидел прежде всего в «большой плотности» этой повести. «Я живо чувствую, – пишет он, – трудно сказуемую тайну композиционного единства „Анны“. Думаю, что в тайне этого единства коренится главное, очень большое очарование зайцевской повести».
Однако сам Зайцев отнес повесть к числу своих «некоторых недоразумений»: «…Я не люблю эту вещь, не люблю просто. Она меня, собственно, мало выражает. Она как-то забралась ко мне со стороны. В смысле внешнем, в смысле, так сказать, литературной техники или мастерства, что ли, она довольно удачна, но несмотря на это, я ее не люблю»[8]. Г. Адамович пишет: «…Задумчиво и неуверенно взглянув на „дверь“, Зайцев от нее отошел и предпочел остаться на пути, избранном ранее».
Одной из вех «на пути, избранном ранее», стал роман «Дом в Пасс и». В нем Зайцев в числе первых взялся рассказать о жизни русских эмигрантов, собравшихся волею судьбы под одной крышей в доме, какие реально существуют в парижском Пасси – районе, где жил и Зайцев, и многие из русских писателей-изгнанников. В одном из последних писем в Москву (И. А. Васильеву) Борис Константинович вспоминал: «Это отчасти и кладбище старшей группы писателей русских (эмигрантов). В двух шагах жил Бунин, чуть дальше Мережковский и Гиппиус, Куприн в другую сторону, но тоже близко. Шмелев, Алланов, Тэффи, Осоргин, Ремизов – все соседи. Теперь я один остался».
Говоря о «Доме в Пасси», М. Цетлин в рецензии, опубликованной в парижском ежемесячнике «Современные записки» (193S. № S9), верно заметил: «Написать такой роман – задача трудная. Не будет далеко от истины сказать, что в эмиграции нет ни „жизни“, ни „романов“. Нет „жизни“ в смысле устоявшегося крепкого быта. Нет „романов“, потому что большинство эмиграции живет в плену тяжелого труда, не оставляющего досуга, не дающего душевной свободы». Не будучи бытописателем, Зайцев мастерски преобразует в свой поэтически одухотворенный мир «эмигрантскую неустоявшуюся, не спустившуюся в быт, не отяжелевшую жизнь». Эту задачу писатель решает сравнительно легко и просто, потому что для него это проторенная тропа: «Люди у Зайцева всегда были немного „эмигрантами“, странниками на земле» (М. Цетлин). В романе нашла свое художественно яркое выражение тема просветляющего страдания, – тема хотя и не новая для Зайцева, но увиденная им с новых высот и получившая более глубокое, философское толкование.
Выразителем авторской позиции в романе выступает старый монах Мельхиседек, один из самых обаятельных его персонажей. Тихий, как бы рассеивающий вокруг себя умиротворяющий покой, он мало говорит, ни во что не вмешивается, а след в душах оставляет благостный и утешающий. Он обладает редкостным даром выслушивать людей, не перебивая, а словно поощряя – то улыбкой, то внимающим взглядом – раскрыть сердце, освободить его от забот и горестей эмигрантского дня. И к нему тянутся все от мала до велика – таков его просветляющий магнетизм.
Вот какую характеристику отцу Мельхиседеку дает в предсмертном своем дневнике обитательница «русского дома» Капитолина – одна из тех, кого жизнь трагически смяла и кого не удалось спасти отцу Мельхиседеку: «Я недавно прочла, что Толстой находил у себя болезненную черту: манию исправления человечества. То есть, мол, никак без него не обойтись. Он все знает и своим толстовским пальцем укажет, где истина.
Этот старичок (Мельхиседек. –
Некоторые критики, современники Зайцева, усматривали в этом образе некоторую традиционность, следование тому, что уже было, например, у Достоевского и Лескова. С этим вряд ли можно согласиться: в романе Зайцева мы встречаем не следование традиции, ее повторяющее, а продолжение и развитие ее в новом художественном контексте. В том числе и образ Мельхиседека никого не повторяет, он – творческая находка, писательское изобретение Зайцева. Более того, это он сам, это всеми узнаваемое самоописание, исповедальное самовыражение.