Торжественна и задушевна была встреча русским гостям в Болгарии.
Проезжая Болгарию, я видел всюду задушевные встречи, я вглядывался в самые мелочи общего, захватывающего восторга народного.
И особенно радовались нам мужчины и женщины пожилые, которым памятен турецкий гнет и неистовства башибузуков.
Сколько искренних слез блестело на их старых лицах! Они помнят прошлые ужасы и смотрят на русских гостей, как на людей, беззаветно проливавших свою кровь за их свободу. Как только они не выражали своего восторга!
Дети вторили им.
Молодежь с любопытством смотрела на невиданное зрелище, на не виданных ими людей, на которых им указывали как на героев, дравшихся за свободу Болгарии. Чем дальше — тем сильнее восторги.
За домашним очагом старики рассказывали молодежи и детям о бедах юности своей, воскрешали тяжелое прошлое и поселяли любовь к освободителям, братьям русским.
Не будь этих празднеств — умерли бы старики, и забыла бы молодежь, и не знали бы дети, как. досталась им свобода их родины…
А теперь все поколения видели своих освободителей, видели любовь к ним своих отцов и матерей, поняли взаимную братскую любовь.
Всею душой принимал нас народ болгарский, всем сердцем!
И русские гости остались довольны сердечным приемом, искренней любовью народа болгарского.
Через день мы отправились в Россию.
На обратном пути те же душевные проводы, как и встречи, те же шпалеры народа около триумфальных арок из зелени с надписью «Освободителям»…
Наши коляски буквально забрасывали цветами, венками, фруктами, совали в руки корзины с виноградом и со слезами прощались при остановках…
Прощайте, заоблачные Балканы, прощай, Болгария, симпатичная и многострадальная Македония!..
Моя табакерка
Если бы моя табакерка могла рассказать все, чему она была свидетелем, — это была бы история эпох.
Кто из нее не нюхал! Все классы и нации. В разных краях России и за границей. И в мирное, и в военное время. И во время холерных бунтов, и на гуляньях в роскошных парках, на баррикадах и в окопах. Нюхали боевые генералы на позициях, нюхали дружинники на Пресненских баррикадах.
Перед табакеркой были все равны. Ни чинов, ни рангов, ни классов, ни пола, ни возраста.
Нюхал из нее Антон Павлович Чехов. Только по-особому нюхал. Он брал табакерку у меня из рук, хлопал по ней, открывал, угощал меня, а потом подносил ее к носу и долго наслаждался, поворачивая голову.
— Боюсь, как бы не привыкнуть. А хорошо.
А Лев Николаевич, тот нюхал заправски.
Пришел как-то я с историком Украины Эварницким к Льву Николаевичу. Сидим у него в Хамовниках наверху, в кабинете, разговариваем. Я по обыкновению открываю табакерку и подношу Льву Николаевичу.
Он берет здоровую щепоть, сначала в одну ноздрю, потом в другую, богатырски чихает и говорит Эварницкому:
— Я только у него одного изредка и нюхаю. В старину нюхивал… Ведь это не курить… Если бы вся Россия не курила, а нюхала, наполовину меньше бы пожаров было и вдвое больше здоровых людей…
Эварницкий, бывший со мной иногда у Толстого, мне говорил, что он записал всю нашу тогдашнюю беседу.
Эта табакерка, которую я в первый раз увидел и в первый раз в жизни понюхал табаку еще во времена крепостного права.
Она изображена на моих портретах Малютиным, Лебедевым, Герасимовым и Струнниковым. Первый портрет в Государственной галерее в Астрахани, а второй — в Московском музее имени Чехова. Табакерка же находится у меня с 1878 года, когда мне ее подарил мой отец после моего возвращения домой прямо с боевых позиций из Турции.
— Береги ее, она счастливая, — сказал он.
Табакерка отцу досталась после моего деда, а у деда всегда она стояла на рабочем столе бабушки, и из нее он нюхал только дома и с собой ее никогда не носил. Вне дома он курил люльку величиной с кулак, окованную медью, доставшуюся ему после отца, славного запорожца Ивана Усатого, пришедшего на Кубань из Сечи вместе со своим атаманом Чепыгой. В трубку влезала горсть махорки, и дым от нее был, как из трубы. Вот почему он дома и не курил. Раз, мне было лет семь, на рыбной ловле я попросил у него покурить. Он, улыбаясь сквозь громадные седые усы, молча подал. Я видел, как дед затягивался, и сам, набрав полный рот дыму, тоже затянулся, закашлялся — и больше ничего не помню.