Булгаков, расстроенный до предела сразившей его вестью, снова присел за соседний столик, продолжая бездумно что-то чертить на оставленном было листке. Зайцев взглянул на бумагу: каждая буква фамилии «Вересаев» многократно обведена. Ясно, почему... Пляшущие человечки, автопортрет, в котором угадывается отчаявшийся человек. «Что я скажу Любаше?» — в отчаянии думал в эти минуты Булгаков.
— Михаил Афанасьевич, — неожиданно заговорил Зайцев. — Может, у вас есть что-нибудь еще готовое?
Булгаков посмотрел на Петра Никаноровича, и надежда мелькнула в его глазах.
— Давно задумал я одну фантастическую вещь, она почти готова, недели через две я закончу ее, может, и раньше, недели через полторы. А что?
Зайцев взял со столика лист бумаги и просто сказал:
— Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести.
Булгаков тут же написал заявление, и обрадованный, все еще не веря в удачу, быстро пошел в бухгалтерию Мосполиграфа. Вернувшись, крепко пожал руку Петра Никаноровича. Теперь две недели он может работать над подлинным...
Но не прошло и недели, как получил письмо от Зайцева, в котором тот торопит его с окончанием повести. Пришлось торопиться и «скомкать», в чем и сам позднее признавался, но изменить уже не мог.
«Однажды он поманил меня пальцем в прихожую: «Хотите послушать любопытный телефонный разговорчик?» — вспоминает сосед Булгаковых В. Левшин. — Он звонит в издательство «Недра»: просит выдать ему (в самый что ни на есть последний раз!) аванс в счет повести «Роковые яйца». Согласия на это, судя по всему, не следует. «Но послушайте, — убеждает он, — повесть закончена. Ее остается только перепечатать... Не верите? Хорошо! Сейчас я вам прочитаю конец».
Он замолкает ненадолго («пошел за рукописью»), потом начинает импровизировать так свободно, такими плавными, мастерски завершенными периодами, будто он и вправду читает тщательно отделанную рукопись. Не поверить ему может разве что Собакевич!
Через минуту он уже мчится за деньгами. Перед тем как исчезнуть за дверью, высоко поднимает палец, подмигивает: “Будьте благонадежны!”»
Между прочим, сымпровизированный Булгаковым конец сильно отличается от напечатанного. В «телефонном» варианте повесть заканчивалась грандиозной картиной эвакуации Москвы, к которой подступают полчища гигантских удавов. В напечатанной редакции удавы, не дойдя до столицы, погибают от внезапных морозов.
Вскоре после своей телефонной мистификации он повез меня на авторское чтение «Роковых яиц» в Большой Гнездниковский переулок, в дом Нирензее...
Чтение происходило, кажется, в квартире писателя Огнева. Здесь — чуть ли не вся литературная Москва. Его слушают стоя, сидя, в коридоре, в соседних комнатах. После читки начинается обсуждение — долгое и преимущественно хвалебное...
В другой раз где-то в переулке на Малой Никитской Булгаков читает главы из «Белой гвардии». Успех громадный.
Читает он, надо сказать, мастерски. Именно читает, а не играет, при том ведь, что прирожденный актер. Богатство интонаций, точный, скупой жест, тонкая ироничность... Домой возвращаемся на извозчике: он, я и незнакомая мне дама. Поздняя зимняя ночь. Сани нудно тащатся по спящим переулкам. Ноги мои совсем оледенели под жидкой извозчичьей полостью. У дома Пигит я выхожу. Булгаков едет провожать даму. Напоследок говорит мне вполголоса: «Дома скажите, что я там остался...» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 174–176).
Возможно, Булгаков действительно импровизировал по телефону конец повести «Роковые яйца», но возможно, что память изменила Левшину, и он воспользовался ныне известным отзывом Горького о «Роковых яйцах»: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо, — писал он М. Слонимскому 8 мая 1925 года, после выхода повести в свет. — Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»
Думаю, что Булгаков и сам догадывался о возможностях сюжета, придуманного им. Но в публикацию повести вторгались такие силы, которые невозможно было преодолеть, и прежде всего страх перед цензурой...
В «Недрах» повесть приняли благосклонно, прочитал Зайцев, Вересаев «пришел в полный восторг», как вспоминает Зайцев, Ангарский был в Берлине, так что послали в набор без него...
Но вскоре Ангарский приехал, и Булгаков с горечью записывает 18 октября 1924 года, в субботу: «Я по-прежнему мучаюсь в «Гудке». Сегодня день потратил на то, чтобы получить сто рублей в «Недрах». Большие затруднения с моей повестью-гротеском. Ангарский предложил мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру. В повести испорчен конец, п. ч. писал я ее наспех.
Вечером был в опере Зимина и видел «Севильского цирульника» в новой постановке. Великолепно. Стены вращаются, бегает мебель».