– Милый, – сказал Тонар Куту, распечатав одно из писем: – Доггер, у которого ты был четыре года тому назад, просит тебя ехать к нему немедленно. Не зная твоего адреса, он передает свою просьбу через меня. Но что могло там случиться?
Аммон, не скрывая удивления, быстро подошел к приятелю.
– Просит?! В каких выражениях?
– Конца восемнадцатого столетия. «Вы очень обяжете меня, – прочел Тонар, – сообщив господину Аммону Куту, что я был бы весьма признателен ему за немедленное с ним свидание»… Не объяснишь ли ты, в чем дело?
– Нет, я не знаю.
– Да ну?! Ты хитрый, Аммон!
– Я могу только обещать тебе, если удастся, рассказать после.
– Прекрасно. Любопытство мое задето. Как, ты уже смотришь на часы? Посмотри расписание.
– Есть поезд в четыре, – сказал, нажимая кнопку звонка, Аммон. Слуга остановился в дверях. – Герт! Высокие сапоги, револьвер, плед и маленький саквояж. Прощай, Тонарище! Я еду в веселые луга Лилианы!
Не без волнения ехал Аммон к странному человеку на его зов. Он хорошо помнил до сих пор тягостный удар по душе, нанесенный двуликой женщиной чудесных картин, и ставил их невольно в связь с приглашением Доггера. Но далее было безрассудно гадать, чего хочет от него Доггер. Вероятным оставалось одно, что предстоит нечто серьезное. В глубокой задумчивости стоял Аммон у окна вагона. Все свое знание людей, все сложные узлы их душ, все возможности, вытекающие из того, что видел четыре года назад, перебрал он с тщательностью слепого, разыскивающего ощупью нужную ему вещь, но, неудовлетворенный, отказался, наконец, предвидеть будущее.
В восемь часов вечера Аммон стоял перед тихим домом в саду, где ярко, пышно и радостно молились цветы засыпающему в серебристых облаках солнцу. Аммона встретила Эльма; в ее движениях и лице пропала музыкальная ясность; огорченная, нервная, страдающая женщина стояла перед Аммоном, тихо говоря:
– Он хочет говорить с вами. Вы не знаете – он умирает, но, может быть, надеюсь, еще верит в выздоровление, делайте, пожалуйста, вид, что считаете его болезнь пустяком.
– Надо спасти Доггера, – сказал, подумав, Аммон. – Есть ли у него от вас что-нибудь тайное?
Он смотрел Эльме прямо в глаза, придав вопросу осторожную значительность тона.
– Нет, ничего нет. А от вас?
Это было сказано ощупью, но они поняли друг друга.
– Вероятно, – пытливо улыбнулся Аммон, – вы не остались в недоумении относительно спешности прошлого моего отъезда.
– Вы должны извинить Доггера и… себя.
– Да. Во имя того, что вам известно, Доггер не смеет умирать.
– Врачи обманывают его, но я все знаю. Он не проживет до конца месяца.
– Как смешно, – сказал, идя за Эльмой, Аммон, – я знаю огородного сторожа, которому сто четыре года. Но он, правда, не смыслит ничего в красках.
Когда они вошли к больному, Доггер лежал. Ранние сумерки оттеняли прозрачное его лицо легкой воздушной тканью; руки больного лежали под головой. Он был волосат, худ и угрюм; глаза его, выразительно блеснув, остановились на Куте.
– Эльма, оставь нас, – сказал, хрипя, Доггер, – не обижайся на это.
Женщина, грустно улыбнувшись ему, ушла. Аммон сел.
– Вот еще одно приключение, Аммон, – слабо заговорил Доггер, – отметьте его в графе путешествий очень далеких. Да, я умираю.
– Вы, кажется, мнительны? – беззаботно спросил Аммон. – Ну, это слабость.
– Да, да. Мы упражняемся во лжи. Эльма говорит то же, что вы, а я делаю вид, что не верю в близкую смерть, и она этим довольна. Ей хочется, чтобы я не верил в то, во что верит она.
– Что с вами, Доггер?
– Что? – Доггер, закрыв глаза, усмехнулся. – Я выпил, видите ли, холодной родниковой воды. Надо вам сказать, что последние одиннадцать лет мне приходилось пить воду только умеренной температуры, дистиллированную. Два года назад, весной, я гулял в соседних горах. Снеговые ручьи неслись в пышной зелени по сверкающим каменным руслам, звенели и бились вокруг. Голубые каскады взбивали снежную пену, прыгая со всех сторон с уступа на уступ, скрещиваясь и толкая друг друга, подобно вспугнутому стаду овец, когда, попав в тесное место, струятся они живою волной белых спин. Ах, я был неблагоразумен, Аммон, но душный жаркий день измучил меня жаждой. С крутизны на мою голову падал тяжелый жар неба, а изобилие пенящейся кругом воды усиливало страдания. Возвращаться было не близко, и меня неудержимо потянуло пить эту дикую, холодную, веселую воду, не оскверненную градусником. Невдалеке был подземный ключ, я нагнулся и пил, обжигая губы его ледяным огнем; то была вкусная, шипящая, как игристое вино, пахнущая травой вода. Редко приходится так блаженно утолять жажду. Я пил долго и затем… слег. У больных, знаете ли, часто весьма тонкий слух, и я, не без усилия однако, подслушал за дверьми доктора с Эльмой. Доктор хорошо поторговался с собой, но все же разрешил мне жить не далее конца этого месяца.
– Вы поступили ненормально, – сказал, улыбаясь Кут.
– Отчасти. Но я устаю говорить. Те две картины, где она обернулась… вы как думаете, где они? – Доггер заволновался. – Вот на этом столе ящик, откройте могилку.