– И вы, я уверен, несколько преувеличиваете, когда говорите о том, как он изнуряет себя работою. Я не замечал, чтобы он когда-нибудь был похож на изнуренного. Правда, он несколько бледноват, но всмотревшись, видишь, что это уже природный цвет, не болезненный. – Вы огорчаетесь тем, что он отказывает себе во всяких развлечениях; он не отказывает себе в них: они действительно скучны ему. Когда втянешься в работу, которая по сердцу, она становится занимательнее всяких развлечений. Иногда и мне случалось испытывать это, хоть вообще у меня были слишком дурные привычки.
– Благодарю вас, Нивельзин, за то, что вы говорите так хорошо. Я и сама понимаю, что отчасти я могу преувеличивать. Но в самом деле он работает слишком много… Знаете ли, что мне вздумалось? – Он так хвалит вас. Он говорит, что вы и очень умный и что у вас благородный образ мыслей. Я знаю, вам нет надобности писать. Но вы сами сказали, что находили удовольствие в работе, даже и тогда, когда вели рассеянную жизнь. Попробовали бы вы сделаться писателем, Нивельзин: может быть, вы стали бы писать хорошо.
– Чтобы помогать Алексею Ивынычу? – Нет, Лидия Васильевна: мне надобно еще слишком много учиться и думать, чтобы моя работа годилась для него. Он с пренебрежением смотрит на людей, которых я еще уважаю. Он высказывает мысли, о которых я часто и не знаю, каким образом можно дойти до них. – Я могу только писать о математике, об астрономии: это не нужно ему. – Он мог бы легко найти десятки помощников гораздо лучше меня. Но у него такой образ мыслей, которого они не разделяют; а я еще не умею и понимать хорошенько.
– Как это жаль, Нивельзин! – А я вздумала было так хорошо… Зачем я сама не училась ничему?.. Правда, мне было не у кого учиться… Но я и сама была такая резвая: все бегала, ездила, только в том и прошло все детство… И после то же самое, только прибавились танцы, наряды… А в двадцать с лишним лет, – с хозяйством, с ребенком, начинать учиться, – поздно… – Она замолчала, потом засмеялась. – Видите, как мы хорошо говорим, Нивельзин. Это так и будет. А вы еще не хотите быть дружен с нами.
– Для вас это будет так; для меня это не могло бы быть так. Теперь я очень хорошо вижу, что вы не думали смеяться надо мною. Но…
В эту минуту раздался звонок.
– А, наконец-то! Слава богу! – Я думала, он останется там до второго, до третьего часу! Говорите, Нивельзин; он нам не помешает. Поздоровается и поплетется к себе в кабинет, если не велеть ему сидеть с нами.
– Но вы не хотите помнить, что я сошел с ума, увидевши вас, – договорил Нивельзин и замолчал.
– Я вовсе не забываю этого, Нивельзин; но я не придаю этому важности. Это довольно скоро пройдет; кто из нас не ребячился, кроме моего Алексея Ивановича, – но смотрите, что будет, – договорила она тихо. – Только сидите смирно, не вставайте, не кланяйтесь.
Она могла бы сказать это и громче; муж не услышал бы; он еще из зала начал свою речь:
– А вообрази, голубочка, что я тоже был в опере! – Пришел в типографию; – рано; вздумал пойти к вам в ложу; – но представь себе: вдруг вижу, не знаю нумера! – Что же? – Пошел, взял место вверху! – Молодец! – Ну, и вообрази: кого же я встретил в опере? – С этими словами он показался в дверях. – Вообрази: Нивельзина! – Позвал его завтра обедать. В сущности очень хороший человек, – он шел мимо носа Нивельзина, преспокойно продолжая: – Да; хороший, в сущности. Только вчера приехал. Здравствуй, здравствуй, моя милая голубочка! Давно не видались! – он стал целовать руку жены.
– Если Нивельзин так нравится тебе, ты поздоровался бы с ним.
– Ну! Да в самом деле, это вы, Павел Михайлыч! – воскликнул Волгин, обернувшись. – В самом деле, это вы! – А я л не гляжу; думаю, Миронов! – Очень рад, очень рад!
– Положим, не глядел, мог бы не рассмотреть лица; но как же принять человека в статском платье за человека в мундире?
– Ну, что же тут такого, голубочка? – Не обратил внимания; и опять же, по рассеянности, – возразил Волгин.
– Я видела тебя в опере, и ты огорчил меня: зачем плакал? – Стыдись, нехорошо.
– Ну, что же, голубочка… – жалобно затянул Волгин. – Это я только так… Да впрочем, это тебе только так показалось, голубочка, – спохватился он. – Уверяю, голубочка.
– Можете судить, есть ли у него совесть, – заметила Волгина Нивельзину. – Ты устал; ступай себе, разденься, – ляжешь спать?
– Что же ложиться-то понапрасну, голубочка? – Раньше часу все равно не усну.
– Если не ляжешь, я пришлю к тебе Нивельзина.
– Хорошо, голубочка. Приходите, Павел Михайлыч.