Полковник Афонин был убежден, что целым и невредимым ему с войны не вернуться. Он знал — убьют. И, глубоко религиозный, он в своей каждодневной утренней молитве не просил у Бога сохранить ему жизнь. Его молитва была иной — короткая молитва честного воина:
«Дай мне, Боже, послужить Родине моей всем разумом моим и всей кровью моей!»
Как, думал полковник Афонин, может молиться о сохранении своей жизни начальник, ежедневно посылающий на смерть несколько тысяч единокровных людей? Ведь смерть скачет вдоль цепей их на своем вороном жеребце, и каждое мгновение ее окровавленный клинок срубает чью-нибудь голову. О своей голове не молился полковник Афонин.
Он не берег себя и не позволял, чтобы его берегли подчиненные, гордившиеся им и искренно его любившие. Но полковник не рисовался своею храбростью, он даже не знал, действительно ли он так храбр, как о нем все говорили, — он ведь просто по долгу командира всегда лишь старался быть там, где был особенно нужен. А особенно нужен он, конечно, оказывался в самых опасных пунктах боя, где офицеры терялись, где солдаты падали духом.
И секрет боевых удач этого военноначальника, секрет уважения, которое он возбуждал к себе со стороны старших по службе, и любви, преклонения у подчиненных — крылся в том, что Афонин, как и Гумилев, смело мог бы сказать о себе:
Такое сердце не могло ощущать трепета ни при свисте пуль, ни при грохоте артиллерийского огня, ибо:
Маленькое сердце каждого, павшего за Родину, вечно будет биться в бессмертном сердце Нации.
Полки сменились ночью.
Заметив движение на нашей стороне, немцы усилили ружейный, пулеметный и артиллерийский огонь — они опасались очередной атаки.
Ночь была беззвездная, сырая. Вечером прошумел сильный дождь. Над немецкими окопами то и дело взлетали ослепительно яркие шарики осветительных ракет. И каждая из них на несколько секунд озаряла белым светом изрытую снарядами землю, изуродованные кусты, брошенные предметы снаряжения, неподвижные бугорки трупов…
Но эта мертвая, исковерканная земля не была мертва окончательно — она агонизировала.
В те минуты, когда огонь затихал и наступала непривычная, странная для слуха тишина, — защитники немецких и русских окопов слышали, как стонали и взывали о помощи те триста саженей пространства, которые отделяли врагов друг от друга. По-русски, по-немецки, по-польски, по-венгерски, по-еврейски молили они о помощи, о бинте, глотке воды, о носилках; они взывали к Богу, к далеким матерям, к друзьям и товарищам; они выли, стонали, богохульствовали…
Это предсмертным томлением томились раненые.
Кто мог, поднимал руки, головы. Кто мог, пытался ползти, волоча перебитые нош, цепляясь вывалившимися внутренностями за стебли срезанного пулями тальника.
И, чтобы не знать всего этого, чтобы не слышать этого, чтобы забыть о том, что происходит там, за проволокой, — стрелок торопился снова вдавить приклад в плечо, а пулеметчик с лицом, искаженным тоской, вновь наклонился к своей машине… И вот в треске огня опять смолкали стоны тех, кто остался там, за роковой чертой, в роковой зоне — между своими и чужими.
Полковник Афонин обошел передовые окопы.
— Перед проволокой, господин полковник, сотни раненых! — доложил ему один из командиров рот. — Перед нашими — все немцы. Сейчас сам видел — полз один к нам. Уж под проволоку стал подлезать, как его немецкая же пуля добила. А как стонут, слышали?
— Слышал, — сумрачно ответил командир полка.
— Такое положение вещей… то есть, я хочу сказать, такая обстановка деморализирует бойцов, господин полковник! Сейчас за моей спиной разговор вполголоса: «Хорошо, если сразу убьют, а каково вот так суток трое валяться перед проволокой германа…»
— Всё понимаю, капитан!
И полковник Афонин спешно прошел к блиндажам штаба полка.
— Ваше превосходительство, перемирие необходимо!
В прижатую к уху трубку сердито фыркнул знакомый голос:
— И докладывать об этом мне не смейте! Никаких перемирий! Я даже представить себе не могу, как бы я передал ваши соображения комкору…
— Ваше превосходительство, убедительно прошу вас! Пусть командир корпуса снесется со штабом армии. Иначе — не ручаюсь за успех…
— Полковник!..
— Ваше превосходительство.
В трубку забулькало, зарокотало — генерал разразился гневной негодующей речью…
— И как вы можете!.. — гремел он. — Вы, которого с его железным полком нарочито назначили на самый ответственный участок позиции корпуса, через час после прибытия к месту назначения начинать с того, чтобы просить о перемирии! Позор! Я не верю своим ушам… Что? Сотни раненых! Ну и что же? Ведь вы сами же говорите, что это — немцы… Пусть немцы и просят о перемирии!..