— Нет, что ты!.. Дочка старенького генерала, который управляет или, уж не знаю как сказать, командует богадельней. Девушка — чудо! — и Николай Иванович опять поцеловал кончики своих пальцев. — Прямо как ядреный грибочек в этом парке. И умненькая, Бальмонта наизусть читает.
— Но нас генерал с генеральшей не пустят к ней.
— Всё устроено! — успокоил меня Николай Иванович. — Генеральши вообще нет, Олечка — сирота, и живет при ней некая дам де компани, вероятно, генеральская любовница. Тоже, знаешь, бабец примечательный.
Мне было всё равно, я даже мало слушал болтовню Николая Ивановича. Меня в это утро больше интересовал он сам, нервность его жестов и нервичность непрерывного похохатывания; явно прорвавшиеся наружу симптомы его внутреннего трепетания, овладевавшего им страха. И я приглядывался к нему с любопытством и ожиданием, тоже не лишенными страха. Но я сдерживался.
Оба мы много курили. У Елисеева мы взяли по коробочке заграничных пахитосок. На крышках их, изображавших тропический пейзаж, было напечатано по-английски: «Манила». И я, доставая пахитоску за пахитоской, думал угрюмо: «Эх, уехать бы от всей этой чертовщины на эту самую Манилу или еще дальше, в какой-то там Парагвай».
Тем временем мы обошли всю кладку и, возвращаясь, опять подошли к тому ее месту, откуда начинались покатые мостки, по которым каменщики поднимались вверх и спускались вниз. Тут мне Николай Иванович указал на одно упущение строителей: последнее звено этих мостков лежало своим верхним концом на брусе. Брус со стороны лесов был прочно закреплен в бревне железной скобой, с нашей же просто был положен в углубление кирпичной кладки и вдавался в нее приблизительно на один вершок всего. От ветра леса несколько раскачивались, и конец бруса ползал по выемке. Если улучить тот момент, когда брус отползает, и сильно ударить по его концу носком ботинка — он несомненно вылетит из паза и всё звено мостков рухнет вниз с многосаженной высоты, и рухнет на какие-то железные трубы, сложенные внизу.
— Каково? — поднял на меня глаза Николай Иванович. — Ну, как тебе это нравится?
— Да! — Я опустил глаза под его откровенным взглядом и осторожно ступил на страшные доски. Благополучно пройдя опасное звено, я остановился и подождал Николая Ивановича.
— Я буду стоять вот тут, где теперь мы, — прямо сказал он мне. — Ксения будет на середине пролета. Ты — наверху, и ты ударишь по бревну. И всё кончено.
— Но почему я, а не вы это сделаете? — В моем сердце поднималась волна возмущения.
— Потому что тогда не может возникнуть никаких подозрений. Кто тебя заподозрит? И надо сделать это завтра же, в это время. Завтра начнут класть стропила, и ее легко будет уговорить поехать с нами.
Внутренняя нервическая дрожь, заставлявшая Николая Ивановича все эти дни похохатывать, поеживаться и передергивать плечами, теперь била его тело, как заправская лихорадка. И говорил он с трудом — так говорят при легком параличе, когда язык плохо слушается, или при жажде, при пересохшей гортани.
Я, мне казалось, был совершенно спокоен, спокоен спокойствием ледяным.
— После этого я хочу уехать в Парагвай, — сказал я.
— Ты уедешь. Я дам тебе сто тысяч.
— Мало. Двести!
— Хорошо.
И мы оба, закурив и жадно затягиваясь пряным дымом, стали медленно спускаться с лесов.
Всё, вероятно, и произошло бы так, как предполагал Николай Иванович, и быть бы мне сейчас парагвайским помещиком, а не сидеть с тобой, бандитом, в этой гнусной камере шанхайской тюрьмы, если бы не та самая пустяковина, о которой я упомянул, приступая к рассказу. Она-то и спутала все карты. Дело в том, что в тот же самый день Ксения Петровна где-то подобрала и привезла домой кем-то или чем-то помятого полуживого воробья. Она подняла на ноги весь дом, пытаясь спасти бедную птицу; она так искренне была огорчена ее судьбой, так горевала и мучилась, что мне стало ее жаль, сестру жаль. Я в первый раз за всю мою жизнь понял, что в сущности Ксения очень несчастна, хочет любить, цепляется за каждую видимость любви и жестоко обманывается. И всё, может быть, потому лишь, что у нее нет детей, что как я превращаюсь в урода оттого, что меня никогда не согрела материнская ласка, так и она съеживается, как бы кастрируется судьбой от неумения или невозможности полюбить.
Я подошел к Ксении, взглянул ей в глаза и поцеловал руку.
— Ты что? — удивленно спросила она меня.
— Ничего, — ответил я. — И я, и ты, мы оба несчастны.
Кажется, она даже рассердилась, а я в своей комнате проплакал более часа. Потом успокоился и стал точно железный. Я знал, что я что-то сделаю, но только сестру свою не убью. А утром на другой день мы поехали на постройку. Я прошел вперед и занял место у конца страшного бруса. Ксения пропустила вперед Николая Ивановича, как ни предупредительно он в этом месте уступал ей дорогу. После, на суде, она говорила, что в туфлю ей попал камешек и она шла с трудом.