– Не знаю, как Иван Левонов, а вот, девки, Аринка санинская, – это уж верно, что еретица. Ее давно оговаривали, а нынче на святках испытание сделали девки. Как жарили яичницу, воткнули нож под крышку стола, где Аринке сидеть. Сели, значит, яичницу есть, и Аринка села. Вдруг встала. «Тошно!» – говорит и вышла из-за стола… Сколько шуму было! Тут же жених ее был на вечорке: «А ну тебя, говорит, не стану я с тобой жениться, мне моя душа дороже!»
– Ей отец велел от себя взять, она тому невиновна, – понизив голос, сказала Донька. – Он колдун был, коренщик; стал помирать, а колдовство-то сдать некому; долго мучился, никак не помрет; наконец, позвал Аринку, велел ей принять, ну, после того и помер.
– Господи, что ж ей теперь на том свете за это будет! – от глубины души вздохнула Настька.
Донька молчала и задумчиво глядела в темневшую чащу леса.
– Наступит час, придет за нею
– Слушай, Доня, ну, скажи, за что же им брать Аринку? – сказал я. – Ведь сама же ты говоришь, что она не по своей воле колдовство взяла, что ей отец приказал.
– Там этого не спросят.
– Так зачем она брала у отца? Отказалась бы!
– Как откажешься? Кабы он ее спросил. А то – «возьми», говорит, больше ничего.
– А она бы ему сказала: «Не хочу! Сам грешил, сам и расплачивайся! За что же мне-то свою душу губить?..» Ну, ты вот, если бы у тебя отец колдун был, взяла бы ты от него колдовство?
Донька покорно ответила:
– Как же не возьмешь?
Я замолчал. Тут был какой-то совсем особенный нравственный мир, настолько чуждый и непостижимый, что разговор иссякал: темные, слепые силы не отойдут от раз обреченного, и самый высокий подвиг не несет в себе оправдания.
И то, что ответила Донька, были не слова: да, она действительно взяла бы на себя вечную муку и погубила бы себя; и взяла бы не как подвиг, не с душевным подъемом, а покорно и безропотно, как неотвратимую беду.
Нечто подобное ей и предстояло: дом их был очень бедный, мальчиков не было; старших сестер Доньки повыдали замуж, и осталась одна Донька. Чтоб «сохранить дом», нужно было выдать Доньку за парня, который бы согласился идти в приемные зятья; иначе, после смерти старика-отца, земля, по обычаю, должна была отойти к «обществу». Но Донька была «порченая», и три жениха подряд отказались от нее. О выборе нечего было и думать: кто хочет – приди и возьми ее, только спаси дом. И эта девушка покорно стояла, как рабыня на торгу, и ждала первого встречного, который бы удостоил взять ее. А между тем она любила одного парня из соседней деревни, и он был рад жениться на ней, но не мог идти в «зятья».
– Что это, сколько страстей нарассказывали! Жутко будет спать! – вздохнула Аленка, девочка-подросток лет пятнадцати.
Настька вполголоса пела:
Темнело. Серп месяца стал ярче и светил теперь сквозь ивы. Внизу, в осоке, ровно журчал ручей, лягушка подозрительно и испытующе квакнула в сажалке и замолчала. На берегу, между двумя пеньками, стройная осинка глухо и ровно шепталась листьями.
Настька пела:
В теплом, темневшем небе загоралось все больше звезд. От табора донесся голос тетки Соломониды:
– Аленка! Скоро, что ли, спать придешь? Сидишь там… со всякими! До свету, что ли, сидеть будешь?
– Сейчас! – неохотно отозвалась Аленка.
– Вот я тебе «сейчас»! Иди, что ли! А то вожжой пригоню!
Аленка еще посидела, потом лениво поднялась и пошла. Настька улыбнулась.
– «Со всякими»… Тебя, ведьма, омекает!
– Что-то не любит тебя тетка Соломонида, все придирается, – обратился я к Доньке. – С чего это?