Она пошла в купе, а Журавский остался в коридоре у окна. Волны накатывались на берег, и чайки парили над водой, и солнце золотило гребни волн, но вся эта морская краса уже не брала его за сердце, и в голову лезли посторонние, скучные мысли. Ему вдруг стало грустно и одиноко, будто у него украли море и подсунули раскрашенную фотографию, где почти все как на самом деле, но нет чего-то главного.
Подошел партнер по преферансу и сказал:
— А не пойти ли нам в вагончик-ресторанчик и не выпить ли нам по сто под плеск черноморской волны?
— Это неплохо, — согласился Журавский.
— Ну, так я сейчас, — заторопился толстяк, — я только пиджак надену, а то все же неловко в рубашке...
Журавский пошел к выходу. У одного из окон коридора стоял человек в темных очках и рядом с ним его спутница. Тонкие ее пальцы, легко, как лепестки, лежали на его плече. Она смотрела на море и рассказывала о нем слепому, и у нее был такой удивленно-счастливый голос, будто этот человек привел ее к морю и открыл ей этот зеленовато-синий простор, а заодно и весь мир.
— А вот там корабль плывет, — тихо сказала она.
— Корабль... — задумчиво подтвердил слепой, и у него было такое выражение лица, будто он видит и пенный прибой, и зеленоватые валы, и острый серый профиль корабля, маячащий у горизонта.
НИКТО НЕ УМРЕТ
Утром, после ночной грозы, на земле было светло и чисто; в небе стояли и таяли гигантские незаконченные статуи неведомых героев, детали таинственных сверхсложных машин. Издалека, с болот, чуть тянуло горьковатой свежестью, и весь мир был как отремонтированный и заново окрашенный корабль, готовый к плаванью.
— Сегодня, Леша, мы пойдем с тобой на Выстрянку, будем рыбу ловить, — сказал я сыну.
— Хоть кошке польза, — улыбнулась жена. — А то накупил крючков и только раз пока удил. Ты вообще представляешь себе отпуск как непрерывное курение и валяние в гамаке.
— Ну, такого и слова-то нет — «валяние». Да и жарко было. Теперь каждый день буду удить, а по утрам — непременно зарядку.
— Как бы не так, — засмеялась Валя. — Ты лежебока. Приехал в свои родные места, так хоть бы поводил меня, показал. Что это за Машихино озеро? Говорят — красиво?
— Завтра сходим, а сегодня — рыбачить. Леша, иди накопай червяков.
Сын пошел босиком по влажной траве, загребая ногами, будто гоня невидимый мяч. Загорелый, белокурый, в лиловой майке и синих трусах, он походил на мальчика с физкультурного плаката.
В это время к калитке подъехала леспромхозовская полуторка. Дом стоял на самой окраине городка, и шоферы иногда просили у нас воды.
Я прошел по тропинке среди кустов боярышника до калитки.
— Воды?
— Воды, — ответила девушка, выходя из кабины с букетом цветов. — Пожалуйста.
— А ведро ваше где?
— Нет, машина залита. Это я пить хочу.
Колодец был у самой изгороди. Я опустил колодезное ведро, прикрепленное карабином к цепи, и барабан завертелся. Ведро звонко шлепнулось в воду, раздробив голубизну и вспугнув облачко, дремавшее в ней. Я поболтал цепью и стал вращать рукоятку ворота, и ведро стало подыматься, отражая высоту, словно я выуживал кусок неба.
Девушка улыбнулась и наклонилась над водой.
— Вы нездешний, верно? — спросила она, утерев губы тыльной стороной ладони.
— Нет, я здесь родился. Только давно здесь не бывал. А что?
— Так... Вы знаете, несчастье-то какое в городе: доктор Никольский умер, детский врач. Он ночью в Ближнюю Слободку пошел к больному мальчику, назад шел — в Соловьевской роще дерево упало от бури, и прямо на него. Домашние хватились — долго нет, пошли искать, нашли — а он уже без сознания. А утром сегодня помер. Вот какое несчастье.
— Я его помню, — сказал я. — Он, наверно, уже совсем старенький был.
— И совсем не старенький, — обидчиво возразила девушка. — Если бы не этот случай, он бы еще долго прожил. — Она окатила цветы водой. — Это я завезу туда, в детскую поликлинику. Когда я маленькой была, он, говорят, меня спас — сама-то я не помню. Ну, до свидания, спасибо.
Она уехала, а я вернулся на веранду к жене.
— Знаешь, Валя, мне сейчас сказали, что доктор Никольский умер. Я тебе про него рассказывал, помнишь?
Я подошел к зеркалу и глянул на свою шею, на голубоватый узенький шрам — след ланцета, спасшего мне жизнь.
Тогда мне было лет девять, и я тяжело заболел. Подробности я запамятовал, но помню день, когда стало мне совсем худо, я помню ощущение удушья и ужаса. И голос матери: «Теперь ему совсем плохо, доктор, он умирает!».
— Никто не умрет! — услышал я спокойный, серьезный голос доктора. — Никто не умрет!
И вот доктор Никольский провел мне по шее чем-то острым, и стало немного больно, но я почувствовал, что это нужная, полезная боль. Он вставил в надрез что-то — и вот я уже мог дышать. Потом помню сонную слабость, больничную постель, жесткую подушку, тумбочку справа, а слева синюю стену с трещинками, — весь микромир больного.