И Карцев пошел в другой район, в другой конец города, нашел улицу и дом, отдал посылку. И здесь ему было то же напутствие: скорее прорывайте блокаду.
Теперь вещевой мешок был совсем легким.
Уже начинался ранний зимний вечер. И день-то был сумеречный, а теперь эти морозные сумерки сгущались, заволакивали дома, и только там, где улицы выходили к Неве, было еще светло.
Нева показалась Карцеву странно широкой, пустынной. В последний раз он видел ее в августе, в теплый и светлый день. Теперь это была совсем иная река. Корабли, словно примерзшие к гранитному берегу, казались маленькими, хрупкими и только подчеркивали ее простор.
Тускло поблескивали бугры зеленоватого льда у спусков, где брали воду; вдали, над серыми зданиями, серый купол собора врастал в небо, как голова межпланетного снаряда; арки дальнего моста, белые от изморози, висели над рекой, как крылья, словно несколько гигантских птиц — крыло к крылу — летели рядом над снежной долиной. Космическим холодом веяло от этой реки, от города, от всего вокруг. Город был мрачен и суров, и прекрасен по-новому. В нем не было безысходности, нет, — весь он походил на сильного, гордого человека, попавшего в большую беду, и верилось, что беду он победит. «Но какой ценой! Какой ценой!» — думал Карцев.
Дойдя до своей улицы, он увидел, что угловой дом сгорел. В этом доме, в пятом этаже, жил его приятель, тот, что сказал про скорость. Карцев поднял голову, посмотрел в окно пятого этажа, второе от водосточной трубы. В черном прямоугольнике окна он увидел не свет от лампы с желтым абажуром, не перекладины рам, — он увидел темнеющее небо и вечернюю звезду. Она мерцала холодно и печально, и Карцев опустил голову и ускорил шаги.
Его дом был цел. Карцев взошел на лестницу, и на него дохнуло сырым, застоявшимся холодом. Здесь было темно, но света ему и не надо было, он ходил по этой лестнице много лет, и едва поставил ногу на первую ступеньку, как включилась привычка и повела его выше, на третий этаж.
Дойдя до площадки, он подошел к двери и, не ошибаясь ни на миллиметр, в темноте нажал на кнопку звонка. Но, нажав на кнопку, он вспомнил, что тока в городе нет, и отдернул руку. Не решаясь постучать, он встал у двери.
«Лучше буду сейчас знать заранее, не входя в дверь, что Лены нет в живых, — ведь так оно и есть, наверное», — твердо решил он (а про себя тихонько подумал: «Если буду так думать, значит, все будет наоборот, значит, она встретит меня»). И он начал стучаться.
Стучался он долго. Наконец где-то далеко, в конце коридора, послышались шаги, и Карцев понял, что это идет кто-то чужой, а не его жена: их комната была самой ближней. Так и есть, дверь ему отворила Гаврилова, старуха пенсионерка. «Ну, раз она жива, то Лена и подавно», — подумал Карцев.
— Здравствуйте, — сказал он. — Где Лена, что с ней?
— Померла, померла Елена Васильевна, — сказала старуха так, будто хотела успокоить этим известием Карцева.
— Что с ней? — повторил он, хотя все хорошо расслышал.
— Больше недели как померла, — продолжала старуха. — Ее дворничиха на Смоленское повезла, да не могла сама довезти, тоже слаба, так какой-то военный, незнакомый, помог санки довезти и хоронить помог.
Старуха замолчала, — видно, говорить ей было трудно. Отдышавшись, она спросила:
— Скоро вы блокаду-то с нас снимете?
— Теперь скоро, — глухо ответил Карцев и вошел в свою комнату.
Здесь он чиркнул спичкой и увидел на столике возле двери жестяную лампу. Она была без стекла, но керосин в ней был. Карцев зажег ее, слабый свет заплясал на кончике фитиля. Он подвинтил колесико — свет стал ярче.
Часть мебели пошла на топливо, от этого комната казалась просторней; на кровати не было одеяла — Карцев сразу догадался, на что оно пошло. Но какая-то тень уюта еще сохранилась в комнате: на верхней полке этажерки белела кружевная салфетка, стояли безделушки: карандаш губной помады лежал у ног фарфорового пингвина; поблескивали флаконы... По старой привычке он посмотрел на столик у дивана: там она всегда оставляла записки, если уходила куда-нибудь. И сейчас, подсунутая краешком под будильник, там лежала записка. Смахнув с листка густую пыль и копоть, он начал ее читать. «Милый Костя, я ушла в магазин, скоро приду, ты не волнуйся, если приедешь, пока меня нет. Я тебя все жду эти дни, чувствую, что ты приедешь. Доски под кроватью, затопи печурку, грейся и ожидай меня. Твоя Лена».
На записке была дата двадцатидневной давности, и Карцев вспомнил, что он никак не мог приучить жену датировать письма и всегда сердился на нее за это, а во время войны она стала ставить даты даже на самых коротеньких письмах.
Он снял вещевой мешок и заглянул под кровать — действительно, там еще были две доски. И не оттого, что было ему холодно — холод как-то забылся, — а чтобы выполнить указанное в записке, он затопил печурку.