Везде было чисто и уныло-безлюдно. В комнате музокружка человек десять мандолинистов и балалаечников скучно разучивали «Кирпичики» с вариациями на темп марша, и Кудрин вспомнил насмешку Половцева над танцульками в «два прихлопа — три притопа».
Выйдя из комнаты музокружка, завклубом подошел с таинственным лицом к запертой двери и, священнодействуя, вынул из кармана ключ. Щелкнув замком, он распахнул дверь и включил свет. В середине комнаты, на закрашенном под бронзу пьедестале, стоял бюст Ленина, окруженный столами. На столах в новеньких переплетах, с бумажными рубашками на них, были разложены в особом, очевидно самим завклубом придуманном порядке, сочинения Ленина. На стенах, затянутых красной саржей, висели в окантовке плакаты с изречениями Ленина. Все было скучно и бездушно, неоживленно и резало глаза.
Но завклубом расцвел самовосхищением и, показывая Кудрину рукой на представшее великолепие, сказал экстазным тремоло:
— Уголок Ильича, товарищ Кудрин.
Кудрин посмотрел на зава и пожал плечами:
— Уголок Ильича? Почему же он заперт? Для кого он существует?
Зав не услышал в тоне вопроса директора непосредственной опасности и так же самодовольно ответил:
— Он у нас образцовый, товарищ Кудрин. Мы его открываем только в торжественные дни, а то натопчут, нагрязнят. Нельзя.
Кудрин шагнул к столу и наугад раскрыл том Ленина. Книга сверкала чистотой девственной и неоскверненной, было видно, что к ней не прикасались святотатственные руки читателя.
Кудрин бросил книгу на стол и, повернувшись к заву, в упор спросил:
— Много читают?
Зав выразил на лице испуг.
— Что вы, товарищ Кудрин. Мы этих книжек не даем в руки. В читальне есть дешевое издание. А это только для уголка.
— Ну, а что же у вас делают посетители в праздники, когда их допускают в это святилище? — уже зверея и с трудом сдерживаясь, спросил Кудрин.
Зав продолжал беспечно улыбаться.
— Придут, посидят, посмотрят на Ильича, — так сказать, память о вожде, — почитают лозунги.
Кудрин сжал кулаки:
— Придут и посмотрят? Память о вожде? А книги вождя лежат неприкосновенными?! Слишком дороги для черни? Вас, уважаемый, из клуба помелом к чертовой матери за такую работу. Поняли?
Зав отшатнулся. На вспотевшем лице улыбка сменилась искренним и отчаянным недоумением.
— Помилуйте, товарищ Кудрин, за что же? Я — не покладая рук… Комиссия из треста, культкомиссия были, благодарили за работу, признали клуб образцовым. Разве ж можно каждый день допускать? Изгадят, книги истреплют в неделю.
Кудрин окончательно вспылил:
— Скажите комиссиям, что они бюрократы. Я их поблагодарю! Завели церковь вместо клуба. Мухи у вас дохнут, калачом сюда живого человека не заманить.
Зав беспомощно взмахивал руками.
— Оставьте, — сказал Кудрин, утихая, — вы не мельница. Ну вас с вашим клубом. Идите по своим делам, я сам досмотрю все, что мне захочется.
Он вышел из ленинского уголка с отвращением и яростью. Пройдя еще несколько безотрадных помещений, он наугад рванул какую-то дверь. За столиком, на котором стоял радиоприемник, сидело несколько ребят с наушниками на головах. Другие возились над батареями в углу. У всех были серьезные, сосредоточенные лица, они были целиком погружены в свое дело. На звук открывшейся двери все обернулись, как по команде. Кудрина обдал огонь сердитых взглядов. Кто-то из ребят махнул на него рукой, другой сказал негромко, но явственно:
— Что шляешься, папаша, без дела? Закрывай дверь и уходи!
Кудрин засмеялся и захлопнул дверь. Во всем клубе радиоуголок оказался единственной по-настоящему живой комнатой. И то, что ребята, увлеченные делом, встретили его откровенно враждебно, как ненужную помеху, праздношатающегося бездельника, просто обрадовало его.
Усмехаясь, он прошел в зрительный зал. На пороге его опять встретил виляющий и лебезящий зав.
— Пожалуйста, товарищ Кудрин. Я вас провожу в первый ряд, я вам распорядился кресло кожаное поставить из правленской комнаты.
— Оставьте меня в покое! — зыкнул Кудрин. — Садитесь сами в свое кресло, хотя вам лучше в галоше сидеть. Я сяду, где мне поправится.
Зав, заморгав, отлетел от свирепого директора. Кудрин протискался в один из средних рядов на свободное место, и как только сел, в зале погас свет.
Вечер начался постановкой одноактной пьесы «Парижская коммуна». Какой-то досужий драмодел перекроил для сцены новеллу Эренбурга из «Тринадцати трубок», напичкав ее без меры героическими тирадами, исполненными стопроцентной коммунистической доблести.
От деревянных лакейских слов терялись молодые актеры-кружковцы, не находя в своих ролях ни одного живого места, от которого можно было бы оттолкнуться, чтобы заученные фразы могли наполниться мясом и кровью, выступить рельефом и затрепетать подлинным чувством.
И оттого, что терялись и скучали актеры, скучал и вполголоса разговаривал о своих интимных делах зрительный зал, оставаясь совершенно равнодушным к страданиям и героизму коммунаров.