Они кучкой блуждали по выставке, чирикая по-воробьиному, о художниках говорили с почтительной нежностью, называя своих друзей уменьшительными именами: «Это Васина работа прошлой осени» или: «Петруша при мне резал эту гравюрку».
Их блужданье и чириканье напомнило Кудрину Париж. Такие же шаловливые, беззаботные, ничего не требующие мидинетки прибегали в обеденный час в промозглые парижские мансарды, принося своим рыцарям, которые питались чаще всего запахом макового масла и надеждами на славу, более питательные субстанции, вроде жареных каштанов или нескольких сарделек, добытых на трудовые крохи.
Они также называли своих возлюбленных уменьшительными именами и гордились каждым их успехом, бегая по мастерским и выставкам, готовые вцепиться в глаза каждому, кто посмеет неодобрительно отозваться о кубистической мазне Ги или Октава.
И Кудрин с легкой грустью и нежностью вспомнил, что, когда он выходил после трудного рабочего дня из электромеханической мастерской, на авеню де ла Мотт Пике под газовым фонарем, кутаясь в пальтишко на рыбьем пуху от вечернего тумана над Сеной, его самоотверженно ожидала каждый вечер такая же ласковая подружка, худенькая большеротая девчушка со странным для русского слуха именем Селимены. Она вела его в таверну «L’Amiral», где они наспех закусывали, потом провожала до мастерской мэтра. Оставив Кудрина там, Селимена уходила к нему в мансарду готовить ужин. И когда Кудрин возвращался, измазанный углем и красками, Селимена заботливо поила его жидким кофе, гасила лампочку и беззаботно ныряла под истертое одеяло.
Эта веселая, как птичка, ласковая девушка прошла рука об руку с Кудриным через годы его парижской жизни, и когда он уезжал в семнадцатом году, сорванный с места ветром революции, она провожала его на вокзале и плакала в рукав его пальто, как жена и товарищ. Тронутый этим воспоминанием, Кудрин искоса посмотрел на шедшую рядом с ним Елену. Она шла размашистой мужской походкой, смотря на экспонаты выставки неподвижным, сонно-равнодушным взглядом, в котором выражалось нескрываемое презрительное недоумение: к чему все это?
Она считала, что искусство — удел людей, неспособных к полезной созидательной работе. Такой работой она считала ту, которую делала сама. Все, лежащее за пределами этой работы, было достойно в лучшем случае иронической усмешки, в худшем — презрения. К живописи и скульптуре она относилась еще со снисхождением, поскольку эти жанры можно было утилизировать для повседневных задач агитации и пропаганды. Музыка, опера, балет были ей совершенно непонятны и чужды.
Среди выставленных работ ее внимание и одобрение вызывали те, которые раздражали и злили Кудрина, рождая в нем отвращение.
Ее пренебрежительный взгляд оживился и даже утратил сонное выражение, когда она увидела на одном из стендов большой рисунок углем, под которым стояла подпись, знакомая Кудрину по бесконечным репродукциям выполненных художником портретов вождей революции. По ремесленному бездушию и фотографической зализанности эти портреты очень напоминали лица на вывесках провинциальных парикмахеров, но инстанции, которые занимались снабжением различных учреждений и организаций такими портретами, печатали их в сотнях тысяч экземпляров, и уныло унифицированные на один лад лица смотрели со стен дворцов культуры, театральных фойе, клубов, залов заседаний, не узнаваемые даже теми, кого они изображали.
Рисунок на стенде изображал первомайскую демонстрацию на Невском проспекте. За первым рядом демонстрантов до проспекту была густо размазана грязноватая масса, похожая на паюсную икру, в которую были густо вклеены квадратики и прямоугольники киновари, изображающие знамена и плакаты. Нарисовано все было небрежно, убого. То ощущение внутреннего подъема и мощного единого движения человеческой массы, одухотворенной общим порывом, которое должно было воздействовать силой искусства на зрителя, — отсутствовало в этой скучной мазне. Кудрину стало противно.
Елена повернулась к нему и с удовлетворенной улыбкой сказала:
— Вот единственная картина, которую можно считать нашей на этой выставке. Все остальное ерунда.
— Тебе нравится? — жестко и зло спросил Кудрин.
— Очень хорошо! — ответила Елена. — Посмотри только, какая масса народа, как ярко горят знамена. Чувствуешь мощь освобожденного от эксплуатации пролетариата. Хочется вмешаться в ряды и идти вместе с ними. А раз есть заражающее, агитирующее начало, значит, картина выполняет свое назначение.
Кудрин ощутил спазму в горле и внезапно хрипло сказал:
— Прежде всего это не картина, а рисунок углем… А потом, неужели ты не видишь, не чувствуешь жалкого бездушия, лживости и халтурного отношения к творчеству. Эта мазня ни пролетариату, да и никому вообще не нужна.
Елена удивленно посмотрела на него.
— Почему ты так злишься?.. У тебя даже губы трясутся. Что тебе сделал этот художник? Чем он плох?