Солнце стояло уже высоко и из розового стало желтым. Мы лежали вдоль железнодорожной насыпи, готовые в любую минуту вскочить и бежать вперед под пули.
Там, за голым, разбухшим, лилово-черным полем, голубело прозрачное марево леса и над ним наливным золотым яблоком круглел купол Федоровского собора.
Я знал, что голубое марево — это тихие, озаренные печалью умершего великолепия парки Детского Села. И у меня была одна мучившая меня мысль: удастся ли мне добежать до них сегодня по разбухшему полю, вдохнуть еще раз их исцеляющую тишину, или я лягу в шелковую торфяную грязь, как Джафер.
Я закрыл глаза, снова открыл их и увидел рядом с собой Никитку. Он лежал, опираясь на локти, и курил. Глаза его полнились теплым медом мечтания.
Почувствовав мой взгляд, он повернулся, расправил крепко сколоченное тело крестьянского парня и сказал, не торопясь:
— Эх, Валерьяша, милый! Повоюю я сегодня с Юденичем за энти сапоги. Лопну, а долезу первый.
Мне не хотелось ни думать, ни говорить о бое. Я жил воспоминанием о парках, о блестящем сахарном снеге, о лыжах, звенящем голосе и сухих вишневых губах, целующих на морозе.
И я сурово ответил моему товарищу и другу Никитке:
— Мы воюем не за сапоги, а за революцию.
Никитка взбросился. Глаза его округлились и стали властными и ненавидящими.
— Ученая слякоть, — зашипел он, — червяк давленый! Молчи, пока морда цела. Много твоего понятия в революции? Сапоги, они мне для революции надобны, я об себе не забочусь. В сапогах я боец или нет? Ну.
Я открыл рот. Но в эту минуту сзади рассыпался свисток взводного. Припав на одно колено, взводный взмахнул рукой и крикнул:
— На снопы у леса. Интервал пять шагов. Цепь вперед! Перебежками!
Тяжелая лень овладела мной. Не спеша я поднялся и полез через насыпь. С верхушки насыпи я увидел сбегающие по откосу фигуры бойцов и впереди всех Никитку. Я узнал его по шинели, в спину которой, вместо выдранного куска сукна, был вшит лоскут нежно-голубого в розовых разводах фланелевого капота.
Рядом со мной очутился взводный. Он глянул на меня и крикнул:
— Валерьян! Ты што, как давленая вошь, ползаешь? Бегом!
И сам ринулся с насыпи.
Бледно-желтая лента окопов у леса ударила нам в лица треском залпа, и пули визгнули, как веселые колибри. Цепь припала к земле. Лежа, я увидел, что шинель с голубой латкой продолжает бежать, не пригибаясь, тяжело вытаскивая ноги из торфа.
Лежащий взводный вдруг приподнялся и заорал, матерясь:
— Никитка! Гад, матери твоей… Куды побег? Куды, стерва? Цепь ломаешь!
Но Никитка не оглянулся. Взводный плюнул. Глаза его вспыхнули каким-то злобно-веселым блеском.
— Цепь, вперед! Догоняй его, сукиного сына. Не отставать. Даешь Детское!
Цепь вскочила. С меня свалилась лень, как скорлупа, и в забившемся сердце я почувствовал приступ того же веселого и нетрудного озлобления, которое зажгло взводного.
Я бежал по полю, задыхаясь, с глупо распяленным ртом. Затвор моей винтовки был почему-то открыт, но это казалось мне естественным. Воздух пел свистящим звоном пуль, они пахали торф, швыряя в лицо черные комки. Кто-то бежал рядом, кто-то падал, кто-то визжал поросячьим заливистым визгом, подпрыгивая задом в грязи и выпучив глаза.
Это задевало мое сознание только на обрывки мгновений, как кадры пущенного с чрезмерной быстротой фильма.
Что-то хлестнуло меня по ноге выше колена. Я увидел, как по прорванной штанине расползается красная жидкость, но не чувствовал боли и продолжал бежать. Мои деревянные сандалии оторвались, и я бежал босой, хлюпая по грязи.
Она казалась мне нестерпимо горячей, как будто я бежал в кипятке.
Сознание вернулось в захваченном окопчике. Я стоял, прислонясь к его откосу, и рукой размазывал грязь по лицу. Рядом свисала в окоп голова упавшего навзничь, заколотого у окопа белого солдата.
Раскрытый рот щерился на меня гнилыми корешками зубов.
Тут же, на бруствере, взводный держал за шиворот Никитку и размахивал перед его лицом потертым наганом.
— Сволочь, — кричал он, — сволочь паршивая! Тебе было сказано перебежками? Тебе? А ты что бежал, как баба на пожар?
Никиткины глаза сияли, рот кривился в испуганную, но торжествующую улыбку.
Он бил себя кулаком в грудь и приговаривал:
— Бей меня, бей, товарищ взводный! В самое сусало бей. А только сапоги я, значит, заслужил, как первый в окоп вскочимши. Доложи по команде.
От парка хлопнули жидкие выстрелы.
— Я тебе доложу, — вскипел взводный, спрыгивая в окоп, — слезай, стерва тамбовская.
Никиткины веки налились слезами, лицо побагровело.
— Товарищи! Что ж ето, — закричал он, — вовсе несправедливость? Все видали, что я первый вскочимши? Подтвердите, товарищи. Я до начдива пойду.
Взводный не выдержал:
— Черт с тобой! Доложу, супоросый. Слезай, говорят.
Никитка процвел прозрачной улыбкой и вдруг сел на зад на бруствере.
— Что ж вы делаете, прокля… — глухо сказал он и не договорил. Кровь шлепнула струей из его рта на засаленную грудь шинели. Я подхватил его и стащил вниз на себя. Взводный, растерявшись, хлопал белыми ресницами. Никитка открыл глаза, увидел меня. Кивнул. Повернулся к взводному.