— Ну, рассуди здраво, при чем тут ты? — сказал Доброславин, подымая с полу брошенную Блицем радиограмму с льдины об аварии Мочалова. — Ты пойми. Он же сообщает: «Сорвал лыжу при посадке, случайно задев за выступающую льдину». Кто же мог это предусмотреть? Садились бы мы вместе с ним, могли бы оба обломаться. И ничего непоправимого нет. «Надеюсь исправить лыжу средствами лагеря, немедленно приступить вывозу первой партии. Настроение отличное. Саженко, Митчелл шлют привет». Видишь?
— Да я ж… его… знаю, — сказал Блиц, мучительно сморщивая незабинтованную верхнюю часть лица от боли в надтреснутой челюсти, — я его… знаю… Голову потеряет… ногами будет сообщать — «настроение отличное». Это… чтоб мы… не волновались. Нужно… лететь на помощь… Как самолет?
— Самолет послезавтра будет в порядке, как только из Нома винт доставят. Плоскость уже залатана. Только никуда ты не полетишь, — сказал Доброславин, — нечего дурака валять. И я не сумасшедший с инвалидом лететь, и самолета ты не получишь. Хочешь лететь, вставь себе перья и лети.
— Дурак! — окрысился Блиц.
— Это как вам будет угодно, товарищ командир самолета, — поклонился Доброславин.
— Марков, скажи же ему… я имею право… приказать… или нет?
Но Марков сосредоточенно смотрел в окно палаты на сияющий под солнцем уличный снег и не отвечал.
— Приказы начальника, отданные им в явно болезненном состоянии или в состоянии опьянения, могут не исполняться подчиненными, — заметил Доброславин.
— Честное… слово… как встану… измочалю, — погрозил Блиц.
Он сморщился и опустился на подушку.
— Болит? — уже участливо и с тревогой спросил штурман.
— Болит… проклятая, — с трудом выговорил Блиц и замолчал.
— Вот видишь. Куда же тебе лететь?
— Я и сам… понимаю… А хочется… и нужно, — тихо и грустно вымолвил Блиц и закрыл глаза.
Марков продолжал смотреть на улицу. Доброславин покосился на него. Неподвижность и сосредоточенность Маркова показались ему ненатуральными, нарочитыми, как будто Марков старался сделать вид, что не слышит или не хочет слышать разговора. Доброславин даже нарочито кашлянул, но Марков не шевельнулся.
Неожиданно Блиц открыл глаза и засмеялся.
— Ты что? — спросил Доброславин.
— Я думаю… вот утрет нам нос Мочалка… если вывернется сам. Вот утрет… А я башку даю… вывернется. Он такой… На одной лыже… улетит.
— Ну, брат, дудки! На одной лыже до сих пор никто не летал.
— А он… улетит, — упрямо сказал Блиц. — Вот срам… нам будет. Фига с маслом.
Он посмотрел на неподвижную спину Маркова, и Доброславин поймал в зеленоватых добродушных зрачках Блица жесткий и злой блеск.
— Прилетит и скажет… ну, вы, инвалиды… отвести вас, что ли, в богадельню, больше вам некуда… деваться.
Блиц не сводил глаз с Маркова и увидел, как вздрогнули его неподвижные плечи. Эта дрожь, казалось, доставила Блицу удовольствие, он сморщился в улыбку.
— Выхлопочет пенсию… в собесе… по выходным дням будет… тянучки возить. Мне «Коммунистический манифест»… подарит… взамен выброшенного. А Маркову… пилюли для… омоложения.
Доброславин испуганно взглянул на Блица, потом на Маркова.
Марков повернулся от окна, подошел к постели и протянул руку Блицу.
— Будь здоров, — сказал он и быстро вышел.
— Зачем ты так? — спросил Доброславин, недоумевая, впервые видя Блица озлобленным и беспощадным. — Он ведь обиделся.
— Я этого и хотел, — сухо ответил Блиц. — Иди и ты. Я хочу отдохнуть.
Он повернулся к стене и подтянул одеяло. Доброславин постоял еще минуту, ожидая. Но Блиц лежал так же нарочито напряженно, как за минуту до этого стоял у окна Марков, и Доброславин понял, что он не хочет больше разговаривать и разговаривать не станет. Он вздохнул и направился к двери.
— Летим, Митчелл. Летим! — сказал еще издали Мочалов, подходя к самолету. — Вижу, что вы этого не ожидали.
Пит с удивлением и недоверчивостью ощупывал новую стойку, сделанную лагерниками.
Эта работа протекала на его глазах и была для него самым большим чудом, которое ему пришлось видеть в жизни. Пять суток распиливали хилой ручной пилкой, предназначенной для мелких столярных поделок, а затем обтесывали топором, резали и долбили матросскими ножами отрезок тяжелой стеньги погибшего судна. На первых порах Пит криво и сердито усмехался, наблюдая это бесполезное занятие. Дерево стеньги было сухо и твердо, желтовато-маслянисто, как слоновая кость. Ножи едва царапали его верхний слой. А нужно было не только острогать, но вырезать сложные выемки и просверлить отверстия для болтов. Попытка делать эту работу такими инструментами казалась Питу маниакальным бредом.
На руках работающих вздувались и лопались кровавые пузыри. Соскальзывающие лезвия впивались в пальцы. Кровь брызгала на дерево. Наскоро замотав порезы обрывками белья, люди продолжали работу. Без отдыха долбили и резали, постепенно придавая обрубку стеньги должный вид.