Мочалов удивлялся. Он никогда не мог овладеть загадочным искусством находить место вещам. Поездка всегда была для него мучением, а укладка вещей пыткой. Все эти штуки оживали, злобно упрямились, вырывались из рук, пока в неистовой злости, комкая все и танцуя на чемодане, Мочалов не побеждал их дикое упрямство. Катя обращалась с вещами, как опытный дрессировщик со зверьем. Вещи рычали, но подчинялись.
— Книжки тебе положить, Мочалов? — спросила Катя. — Может, скучно будет в дороге, захочешь почитать?
— Некогда скучать будет, — ответил Мочалов, — возьму только авиационный словарь и, пожалуй…
Он встал и подошел к книжной полке, перебегая взглядом по корешкам. Здесь, прижавшись друг к другу, стояли его лучшие друзья. С того дня, как он прочел «Гуттаперчевого мальчика», книги навсегда стали для него необходимыми, как воздух, и он приобретал их сколько мог.
Пальцы Мочалова перетрогали последовательно несколько корешков книг. Он выдвигал их наполовину и задвигал обратно, ища такую книгу, которая отвечала бы его настроению, его мыслям, его чувству.
И он нашел ее. Он вынул Диккенса, «Повесть о двух городах». Эта вещь некогда дала ему высокое опьянение трех бессонных ночей. И она была связана с Катей. Когда Мочалов впервые увидел Катю на шефском вечере в техникуме, он даже зажмурился — так показалась она ему схожей с обликом дочери несчастного доктора, обликом, который он сам выдумал.
Он подошел к Кате и бросил поверх уложенных вещей словарь и Диккенса. Катя захлопнула чемодан.
— Все!
Она поднялась и зябко повела плечами. Видимо, от волнения и оттого, что она была в одной рубашке, ей стало холодно.
Мочалов смотрел на нее, белую, легкую. В жизнь его она вошла как лучший подарок. В беспризорном прошлом женщина была для него источником темного страха. Первое ощущение женщины осталось в его памяти отвратительным пятном: в трубах московской канализации пьяная, растерзанная, догнивающая маруха ночью навалилась на него, двенадцатилетнего. Он едва вырвался, всадив изо всей силы крепкие волчьи зубы в ее вялый живот. После этого он с нервной дрожью убегал от каждой женщины, пытавшейся просто от жалости приласкать его. Позже это прошло. Во время учебы в летной школе, на юге, у него были связи, как и у других курсантов. Связи эти, чаще всего с курортницами, шалевшими от моря и солнца, были легки и бесследны. Мочалов относился к ним как к пустой забаве. Они проходили, как утренняя дымка над заливом, и даже лиц этих женщин, их голосов и жестов он никогда не помнил.
Катя пришла к нему иначе. И он впервые почувствовал то странное томление, над которым потешался он сам и его сверстники, как над пережитком разгромленных и уничтоженных чувств. С прежними женщинами он мало разговаривал. С Катей он мог говорить часами, ночами напролет, не прикасаясь к ней, не чувствуя усталости, все крепче связываясь общностью мыслей, желаний, порывов.
И когда он весь отдался этой непривычной, захватившей его близости, он бесстрашно стал выговаривать еретическое слово «любовь».
Катя была любовь. И этого нечего было стыдиться.
— Тебе надо хоть немного поспать, Мочалов, — сказала Катя, сладко потянувшись, и прыгнула в постель, натягивая одеяло.
— Нет смысла. Только раскисну.
Он присел на край ее постели. Катя завладела его рукой, перебирая пальцы.
— Ох, как много хочется сказать тебе, Мочалов. И не знаю что. Мысли скачут. Как ты думаешь, можно сейчас говорить только о своем, о личном? У наших писателей сознательные муж и жена перед разлукой обязательно говорят о смене руководства профкома или преимуществах многополья. Но мне не хочется говорить об этом, и, по-моему, они глупцы и лжецы, которые никогда не знали настоящей близости. Ты знаешь, что мне хочется сказать тебе, Мочалов, — она посмотрела на него ясными глазами, — что я жалею об одном. О том, что ты уходишь неожиданно, неизвестно куда и на сколько, а я остаюсь совсем одна. А мне хотелось бы сразу ждать двоих, тебя и сына… Видишь, какая я жадная. Ты не думай, что я не буду скучать о тебе, Мочалов. Я сейчас держусь, чтоб тебе было легче. Но когда тебя не будет, я буду много плакать, и мне вовсе не стыдно. Это тоже ложь, Мочалов, что комсомолке нельзя плакать. Ведь ты мой, Мочалов?
Мочалов осторожно сжал Катины пальцы. Он не слишком вникал в смысл ее слов, ему был приятен смятенный Катин лепет, дрожание ее руки. Катя клонилась к нему, и голос ее становился все тише.
— И зачем я стану говорить тебе какие-то торжественные слова, когда я знаю, что ты умней и опытней меня, Мочалов. Я знаю, что ты ведешь меня, что я уважаю твое дело, что я вместе с тобой всей кровью предана нашему общему делу. Я даже рада за тебя… Но все-таки мне страшно, если… если ты не вернешься. Я не хочу этого. Береги себя, Мочалов, милый!
Тоненький локоток ее трепетал у самого сердца Мочалова. Он обнял ее, потянулся и выключил свет.
Оставались последние, краткие минуты перед разлукой.