Скрипнув зубами и зловеще вращая зрачками, он схватил в ярости лампу и бросился в гостиную. Тусклый свет лампы упал под старый громадный рояль, занимавший чуть ли не четвертую часть комнаты, и Морони в то же мгновенье увидел под ним нечто такое, чего там вовсе не должно было быть — какую-то бесформенную черную массу. Бедный старый рояль! Сколько с ним связано было светлых воспоминаний — сколько раз в зимние вечера Эржике извлекала из его пожелтевших клавиш до боли знакомые звуки: «Я хотел бы пахать…» Как горела душа, как она разрывалась на части от одной лишь мысли, что именно он, этот честный старый рояль, дал прибежище преступному любовнику.
Морони нагнулся и узнал Пишту Тоота, скорчившегося, сжавшегося, как еж. Морони смотрел. Смотрел молча и долго. Волна презрения захлестнула его душу, и презрительная складка вокруг губ обозначилась резче. Потом ему вспомнилась подлая проделка на вокзале, вспомнилось, как коварно, как гнусно хотели его обмануть, и презрительную складку сменило выражение безграничной горечи. Он смотрел на этого валявшегося под роялем, будто ворох платья, блестящего кавалера, который держался всегда так надменно, а сейчас прижимает физиономию к полу, стыдясь того, что его застигли. Куда может завести страсть… куда она заводит человека! А ведь Пишта хороший, порядочный парень — и что же он натворил! Предал самого близкого друга! Ах, ничтожество! Мелкая душонка! Но чем виноват этот несчастный человечек, если таким уродился. А ведь было же в нем что-то благородное, доброе… без сомнения, было. Он же честным словом клялся, что перестанет за женой волочиться — тому Кожибровский свидетель, и вот не сдержал своей клятвы. Морони все смотрел и смотрел, и вихрь чувств пронесся в его душе — сперва гнев, затем боль, горечь, сострадание. Потом ему вдруг дьявольски надоело, что преступник все еще корчится на полу, изнывая от стыда и бесчестья, тогда он нагнулся еще ниже, почти до самого пола, и сказал с укоризной:
— Сукин ты сын, Пишта!
Пишта Тоот шевельнулся и охнул, будто скорее ждал револьверной пули, чем этой укоризненной фразы, и глухо простонал в ответ:
— Я сукин сын, Пишта. В голосе его было столько смирения, столько раскаяния, кротости, задушевности, что сердце Морони дрогнуло. Как бывает после великой бури, напряжение спало и всем его существом овладели утомление и расслабленность; лампа так и тряслась у него в руке, пришлось отнести ее в столовую и поставить на стол.
Жены он там уже не застал. (Важное дело требовало ее присутствия в кухне.) В течение нескольких минут он в нерешительности расхаживал взад и вперед, пиная стоявшие на дороге стулья. Душа его, склонная к оптимистическому мироощущению, услужливо поднесла ему свою палитру и живо раскрасила все случившееся… Э-э-эх… а может, не так уж и плохо, что наконец с его глаз упала пелена. Теперь ему, по крайней мере, известно все. В конце концов для него просто счастье, что это свершилось так своевременно. Иные мужья лишь тогда узнают о бесчестье, когда рога начинают уже ветвиться… Но у него пока что… собственно, пока что ничего не произошло… Превеселая сценка — только и всего. Ей-богу, только превеселая сценка… Бедный Пишта Тоот — вот уж кто нарвался, так нарвался!
На душу Морони почти снизошло умиротворение и, подойдя к двери гостиной, он сказал даже без особенной вражды:
— Выходи! Ты, что же, решил там остаться навеки?
Пишта Тоот не ответил, но немного погодя из темноты донесся едва слышный шорох — это он выползал из-под рояля; потом послышались медленно приближающиеся робкие шаги, и вот в столовой показался он сам, — втянув голову в плечи и подняв воротник, он, словно тень, проскользнул прямо к выходу, беспомощный и неловкий, стремясь поскорей оказаться за дверью.
— Эй, постой! — рявкнул Морони. — Хочешь улизнуть поскорей, а?
Пишта Тоот обернулся и остановился — он не мог до конца оставаться трусом.
— Чего ты от меня хочешь?
— Так уходить не годится, Пишта.
— Многое из того, что я сделал, не годится, — со своеобразным пафосом возвестил Тоот от двери и вышел в переднюю.
Морони бросился за ним, но Тоот уже шагнул на террасу.
— Вернись, старина. Что было, то было! Я же тебя не съем. Вернись!
— Нет, нет, — пробормотал Пишта Тоот, исчезая во тьме. А почему бы им было не поужинать вместе, раз уже еда приготовлена? Что есть жизнь? Vanitas vanitatum.[25] Жаль, что Пишта уходит. Право, жаль. А как он расстроился, бедняга! Господи, еще сотворит что-нибудь над собой, не снеся позора. Ну уж нет, он не возьмет себе на душу такой грех!.. И Морони бросился к воротам.
— Пишта, ладно, я на тебя не сержусь! Только вернись! Не уходи так!
Густой, непроглядный туман стлался над безлюдною улицей, протяжно выл над домами ветер. Неясные силуэты запоздалых пешеходов проступали сквозь плотную завесу тумана, но различить, кто из них Пишта Тоот, было нельзя. Возможно, он был уже далеко, и лишь прохожие слышали, как Морони истошно кричал:
— Вернись, Пишта! Не дури, Пишта!
Ветер подхватывал отдельные звуки и целые слова и вплетал их в свой бессмысленный вой.