Да вот, к примеру, взять меня. Сколько раз по этой пыльной дороге, в лохмотьях, я возвращался в родительский дом. Сколько раз меня обнимала мать, обливаясь слезами, а мне не терпелось смолоду. Неделю-другую побыл дома, да опять в разгул. А ведь разгул наш, видишь сам, какой: «приласкал» какого «бобра» или даму наподобие той, что я тебе шутя рассказал — да и пируешь. А ведь раз сумел, два, а на третий или пусть на десятый, все равно «погоришь» и опять вот сюда — к «поросячьему корыту». Теперь вот года уже прошли, пришел и ум. Да уж было дело, и в отцовский дом возвращался не раз с крепкой думкой: «Хватит! Довольно терзать себя да и мать-старушку!» И такая появлялась жажда к жизни, что я уверен, если бы тогда помогли, вот как ты рассказываешь про Христа, что блудницу спас от каменьев, глядишь — и стал бы человеком. А тут вместо Христа на пороге оказался «старший брат», как по твоей притче, «лягавый», милиционер по-вашему. Да вместо того, как Христос сказал: «И Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши», скомандовал: «Руки назад!» И в наручниках привел в милицию. Оказывается, в городе был грабеж. А я хоть и не был участником, но уж коль замешан был раньше в этом, так оно и пошло. Виновен, не виновен — давай сюда! А ведь у нас, парень, свое «Евангелие» — воровское, так же как и у вас: вор за вора должен жизнь положить, но не выдать. Жизнь мне, как видишь, положить не пришлось, а, спасая свою и товарища жизнь, получил вот этот шрам. До смерти обидно стало мне тогда, что вместо того, чтобы понять и помочь возвратиться к жизни — изуродовали меня. С тех пор я смертельной ненавистью ненавижу «старших братьев» и решил, что в отцовский дом мне возврата больше нет.
Ты вот счастливее меня, с твоего распутья повернул к стогу сена и не попал в руки к «старшим братьям» и, как я вижу, выбрался на светлую дорогу. Так иди по ней, парень, и не сбивайся. Нам же, видать, кипеть вместе с бесами в одном котле.
— Нет, дорогой, — прервал его Михаил, — если ты понял смысл любви Божьей в притче о «блудном сыне», то пойми ее так, как сказал Христос на кресте раскаявшемуся разбойнику. А насчет «старших братьев», у меня они есть свои и не лучше, чем твои, хотя и в других костюмах, и мне еще много придется от них претерпеть, если выйду отсюда.
— Это твое? — указал он Михаилу расческой, зажатой в руке, на его развернутую торбу и увидев, как тот утвердительно, слегка кивнул головой, продолжал:
— Забирай все, проверь и ложись вон в тот угол, — указал он все той же расческой, зажатой в руке.
— Эй ты, рыжий! Брысь на пол! — скомандовал он здоровенному парню с красными бровями, сидящему на том месте в углу, куда он приказал перейти Михаилу.
На сей раз Михаил ни слова не возразил ему, догадываясь, что этим может испортить настроение. Но впоследствии мирно договорился поместиться с ним безобидно рядом, на что весь ряд «привилегированных молодцов», охотно согласившись, немного передвинулись во главе с самим «Бородою».
Эта особая честь, оказанная Михаилу, была не последней. Во время обеда он поделился с окружающими его остатками продуктов из торбы, что расположило к парню арестантов еще больше.
После обеда «Борода» громко распорядился:
— Братцы — ворье! Давайте-ка немного покультурнее, курите в окошко, а то ведь хвоста можно откинуть (умереть), любую тварь пусти сюда — сразу подохнет. Да и лаяться кончай, не на малине чай (воровская сходка), а то уж у староротских (старых воров) и то уши вянут.
И в вагоне, действительно, немного прояснилось, так что можно было хоть разглядеть лица друг друга. От сильного утомления или, более от свежего воздуха, после традиционной этапной проверки Миша и не заметил, как упал на нары и заснул, как говорят, по-мертвецки.
Проснулся он только ночью; где-то недалеко впереди паровоз, извергая снопы искр, вздыхал на подъеме: «Ой, как тяжко! Ой, как тяжко!» А под вагоном колеса мерно выстукивали в ответ: «Все пройдет! Все пройдет! Все пройдет!»
Обнаженная до кальсон семья арестантов спала тревожным сном. Январский свежий воздух, периодически, мощной струей врывался через решетки окошек в вагон и боролся со спертым смрадом от человеческих тел.
То и дело, вперемешку с людским храпом, слышались то стоны, то бессвязные бредовые выкрики, или бессознательный скрежет зубов.
— Да тяжел арестантский сон, — подумал Михаил и тихонько, нащупав впотьмах рубаху, оделся, встал на колени и в сладкой молитве стал изливать душу свою перед Господом. Не из родной земли увозили и не от материнской ласки отнимали, да и впереди ничего хорошего не манило его, но неизвестная будущность томила его душу, а юноше шел только 24-й год.