– Семен Львович, – внятно сказал высокий человек, – я режиссер драматического театра. Вы слышите меня? Мы ставим «Войну и мир» Толстого. Вы – единственный оставшийся в Ленинграде знаток Толстого и Пушкина. И вот я пришел к вам за помощью.
Швейцер не двигался, не открывал глаз.
– Вы должны помочь нам, – добавил, помолчав, режиссер. – Без вас ничего не получится.
– Погодите, – прошептал Швейцер. – Я что-то не совсем понимаю. Какой театр? Что вам нужно?
Режиссер повторил все, что говорил раньше. Швейцер открыл глаза.
– Все-таки я не понимаю, – сказал он. – Сядьте ближе. Вы все время уплываете. Чем я могу помочь! Вы же видите, что со мной.
Режиссер снова настойчиво повторил свою просьбу.
– Прочесть актерам несколько докладов о Толстом? – переспросил Швейцер. – Вместе сделать спектакль? Неужели это нужно?
– Да, нужно! – сказал режиссер. – Мы каждый день играем в переполненном зале. Никогда нас так не благодарили зрители, как благодарят сейчас.
– Неужели и я тоже нужен? – спросил Швейцер и зашевелился. – Я лежу в пустоте. Вы понимаете? Во все щели ползет холод. Он подползет к сердцу, и тогда всё!
– Без вас мы ничего не сможем сделать, – упрямо сказал режиссер. – Вам придется встать, Семен Львович!
Швейцер повернул голову, посмотрел на режиссера и улыбнулся. Режиссер улыбнулся в ответ.
Тогда Швейцер медленно поднялся и сел на диване.
– Хорошо. Я приду к вам в театр. Если смогу.
Через день утром Татьяна Андреевна привела Швейцера в театр.
Актеры собрались в подвале. Был час воздушной тревоги. Немецкие бомбардировщики ныли в белесом небе.
Швейцер сел к столу, сгорбился. Воротник его пальто был поднят. Он обвел глазами актеров – озябших, бледных, молчаливых, – опустил голову, задумался.
Татьяна Андреевна умоляюще взглянула на Швейцера. Он строго посмотрел на нее и заговорил.
С первых же его слов Татьяна Андреевна поняла, что эта минута, наверное, самая важная в жизни Швейцера. Его лицо покрылось странной и живой бледностью, которая сопутствует вдохновению, тому состоянию, когда мысль достигает наивысшей силы и человек начинает владеть сердцами.
Швейцер не говорил о Толстом. Он говорил о будущем, о том, что оно не может не быть прекрасным, об искусстве, о жажде счастья, свойственной человеческому сердцу, о грозном времени, ставшем уделом нашего поколения, о приближении полной социальной справедливости, о величии культуры – самом гениальном, что создано человеком на протяжении многих веков.
Он говорил о силе человеческого сознания. О том, что мы живем только тысячной долей этой силы, о последней смертельной схватке между низостью и благородством.
Он пересыпал свою речь стихами, цитатами, воспоминаниями. Татьяна Андреевна слушала, закрыв глаза. Отдельные отрывки речи Швейцера наплывали, как сны.
Поэзия? Что это? «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой». Нет, не это. «Живые сны». Тоже нет. «Душа человека непрерывно требует сказки». Нет – и не это.
Чудесное слагается из зримых вещей. Из сопоставления и неожиданной связи этих вещей. Надо найти эту связь в окружающем. Надо искать ее всюду, – тогда сказка умрет, потому что сама жизнь станет ею. Таково назначение поэзии.
Татьяна Андреевна вздрогнула. Швейцер читал стихи. Что это значит?
Татьяна Андреевна сжала влажные веки. Только не плакать! Ни за что!
Татьяна Андреевна закрыла глаза ладонью. «Не надо, – шептала она про себя. – Семен Львович, милый, не надо. Иначе не выдержишь, расплачешься».
И вдруг, как гром времени, вошли звенящие слова:
Бывало, мерный звук твоих могучих слов Воспламенял бойца для битвы. Ты нужен был толпе, как чаша для пиров, Как фимиам в часы молитвы.
– И вот за все это, за каждое слово, за создание новой жизни у нас на земле, за победу правды и добра, – сказал Швейцер, – мы должны сражаться до последнего вздоха. Потому что это – наше достоинство, наша душа.
Татьяна Андреевна сидела, закрыв глаза рукой. Кто-то тронул ее за плечо. Это был Швейцер.
– Спасибо, – вполголоса сказала она, пряча от Швейцера глаза.
Однажды утром пришел маленький черный летчик в валенках и принес Вермелю письмо от Серафимы Максимовны.
Она писала с Алтая, из Белокурихи, спрашивала, где Швейцер, умоляла найти его и уговорить приехать к ней.
Оставаться в Ленинграде было все труднее. И в тот же вечер было решено, что Швейцер, Вермель, Маша и Мария Францевна уедут в Белокуриху. Татьяна Андреевна должна была остаться в театре. А Полина Петровна, когда с ней заговорили об отъезде, только усмехнулась, сказала, что беречь ей себя не для кого, а сама она уж не такая большая ценность, чтобы ее вывозить в Сибирь.