После чая художники скоро ушли. Они заметили, что Татьяна Андреевна очень устала.
Перед сном Татьяна Андреевна вышла с Машей пройтись немного по саду. Падал крупный снег, цеплялся за ветки деревьев. Татьяна Андреевна смахивала его с бровей, со лба.
В беседке Татьяна Андреевна протянула руку ладонью кверху. Тотчас не нее упало несколько больших снежных хлопьев. Прижала ладонь к губам. Снег холодил губы, оставил на руке влажный след.
– Вот и опять я увидела зиму, – сказала Татьяна Андреевна. – Очень я по ней соскучилась, Маша.
– А в Одессе не бывает зимы?
– Там зима совсем не такая. Все время ветры, бури, а снег походе на град.
Татьяна Андреевна нащупала на перилах вырезанные буквы «Т» и «А» и усмехнулась.
– Какая я была глупая, Маша, – сказала она. – Изрезала всю беседку. Эти буквы вырезала, когда мне было пятнадцать лет.
– А что они значат?
– «Т» – это Татьяна, «А» – это Александр. Имя Пушкина.
– Зачем же ты его вырезала?
– Любила. И ты когда-нибудь полюбишь. Среди ночи Татьяна Андреевна проснулась от непривычной тишины. Позванивали пружиной старые стенные часы. Далеко за городом, на запасных путях, закричал паровоз. Из сада проникал в окна синеватый дымный сумрак. Потом донесся давно позабытый стук – ночной сторож бил в деревянную колотушку.
Она улыбнулась, вздохнула, закрыла глаза и, засыпая, подумала: как хороню, что ночь такая длинная! А утром, когда проснешься, из столовой будет пахнуть только что смолотым кофе и осыпавшимися розовыми лепестками.
Глава 6
Старинная Троицкая церковь, где недавно открыли фрески четырнадцатого века, стояла за городом у околицы безлюдной деревушки. Такие деревушки на севере зовут «погостами».
Вермель и Пахомов вышли из дому еще в темноте, чтобы дойти до погоста пораньше и успеть засветло сделать наброски фресок. Солнце повернуло к лету недавно, и дни стояли еще короткие. В три часа уже темнело.
На погосте только над одной избой курился дымок. Все остальные избы будто вымерли. Озябший пес вылез из кучи старой соломы и лениво залаял. При каждом лае из его рта вылетали клубы пара. На лай никто ниоткуда не вышел. Пахомов постучал в избу, где курился дымок. Там жил сторож Иван Матвеевич – высокий, рыжий, любивший поговорить о научных предметах. Он вышел в нагольном полушубке, со связкой огромных ключей.
– Отпирать сейчас, или чайку сначала попьете? – спросил он, почесывая небритые щеки. – Я вам самоварчик поставлю.
– Успеешь с самоварчиком, – сказал Вермель. – Ты бы лучше печку в церкви затопил.
– Это можно, – согласился Иван Матвеевич.
Каждый раз Пахомов, подходя к церкви, останавливался и смотрел на ее строгие стены, глубокие оконца, низкие почернелые купола. Сквозь ржавчину просвечивало их красноватое золото.
В церкви стоял каменный холод. Разбитые стекла были закапаны птичьим пометом. На стенах наросла изморозь. Сквозь нее проступали желтые, красные и синие пятна фресок.
Иван Матвеевич затопил железную печку. Около нее можно было греть воду для акварельных красок и оттирать посиневшие пальцы. Запахло дымом. Сухо затрещал огонь.
– Это вы правильно действуете, – сказал Иван Матвеевич, сидя на корточках около печки. – Справедливо надумали все от руки срисовать. Я вам по совести скажу – недолго она простоит, эта церковь. Люди, которые без сознания, давно на нее зубы точат. Кирпичом интересуются. А тут, понимаешь, какой кирпич, – его ломом не отшибешь! Шут его знает, что в него клали, – звенит, как железо.
– А ты откуда знаешь? – подозрительно спросил Вермель.
– А как не знать! Мы в прошлом годе звонницу начисто разобрали. Потом, конечно, приезжал секретарь из города, стыдил. Вы, говорит, самовластно стариной не швыряйтесь. В ней, говорит, заложена государственная цена. Мы-то понимаем, что цена, а когда печка в избе завалилась, так тут тебе не до цены!
– Дуроломы вы, вот что! – сказал Вермель.
– Это правильно, дуроломы! – согласился Иван Матвеевич. – Теперь мы, конечно, пришли к пониманию. Бережем, как можем. Вот сторожем меня наняли. Только я соображаю, что жалованье мне идет слабое. Приезжают художники, глядят, рисуют, и только и разговору, что «ох» да «ах», какое, мол, богатство здесь содержится. А мне за его сбережение пятьдесят рублей в месяц, и ни полушки боле.
– Ты бы помолчал, Матвеич, – сказал в сердцах Вермель. – Плетешь сам не знаешь что. Противно слушать.
– Да я ничего, – пробормотал Иван Матвеевич и закурил удушливую цигарку. – Вот весна придет – я стекла вставлю. Ты меня не кори. Я человек трудовой. Я руки плугом оттянул и ко всякому ремеслу имею уважение. Ты погляди, на стенах какая красота. Значит, и труд был великий, большое было старание. Это, конечно, понимать надо. А кто не понимает, тот, по-моему, пустой человек, ненужное существо для нашего государства.
– То ты одно бубнишь, то другое, – сказал Вермель и махнул рукой.