— Ты мне такие слова не говори, Матвей. А то… — она замахнулась на мужа.
— Не буду, не буду! — Он торопливо отодвинулся, от греха подальше. — Ладно уж, не обижайся. Душа ж болит, Матрена.
— Вот так и давай говорить, по-хорошему, — смирилась та.
— Ну давай по-хорошему.
— А Федор переболеет, перемучается… Как же иначе? Трудно ему. — Матрена Васильевна вздохнула и приложила к глазам край одеяла. — Трудно ему будет. Ну он ведь — двужильный. Сдюжит. — Она встала, надела платье, накинула жакетку. — Пойду-ка я, Матвей, сама расправлюсь. Ночь темная — глаз коли. Где логунок с дегтем?
— Ты куда? — крикнул Матвей Степаныч. — Не пущу!
— Не надо кричать, — спокойно сказала она. — Все должны знать, все село. И сразу же. Разрубать надо с одного маху. На Федора позору нету — он чист. А Игнатку, гада, ославим.
— А Тоська? — недоумевал Матвей Степаныч.
— Она? Ей своей хребтиной отдуваться: каталась — пусть санки везет. А Федора я в позор не дам. Вы ведь, мужики, не понимаете в этих делах ни на воробьиный коготок. В умных делах вы умные, а где сердцем — сердцем «бабе-дуре» решать. Сиди тут и жди. — И она вышла.
Матвей Степаныч кое-как натянул впопыхах брючишки, выскочил за ней вслед, пытаясь на ходу застегнуть пуговку (что ему никак не удавалось), забежал наперед и закричал неистово:
— Не позволю! Это что-о? Это тебе — не старое время! Наза-ад!
Матрена редко видела его таким, но знала — он не отступит, знала — в таком виде он непобедим, этот маленький человек. И она оторопела.
— Не ори… Не ори ты… Люди услышат.
— Знать ничего не знаю! Наза-ад!
И могучего сложения жена послушно сдалась перед щуплым мужем. По мнению Матвея Степаныча, это расхождение иначе не могло быть решено.
Когда они вошли в избу и Матвею Степанычу все-таки удалось застегнуть пуговку, он сказал уже примирительно:
— Говорила — по-хорошему, а сама на свой аршин… Как при царе: дегтем ворота… Не сметь! Мы же теперь — люди! Люди, Матрена. Понимаешь? Люди мы, а не… — Он вспомнил первую строку букваря «Мы не рабы. Рабы не мы», но счел неуместным сейчас произносить громкие слова, а ограничился простым увещеванием: — Не мне говорить про это и не тебе слушать. Разве же можно так? Ай-яй-яй! Умная женщина, а сплоховала. Ну давай по-хорошему. Не серчай уж, пожалуйста.
— Не могу я спокойно смотреть, как вы от Федора скрываете, — беззлобно сказала она, садясь на лавку.
— Да мы и узнали-то только нонче вечером. Понимаешь, только вот-вот узнали. Но ведь можно и Игнатку ославить и Федору сказать без всякого дегтя.
— Пойду-ка утречком к Зине. Посоветуюсь, — окончательно примирилась Матрена Васильевна.
— Вот это — дело, — обрадовался Матвей Степаныч. — Зинаида, она с умом. И ты с умом. Ум — хорошо, а два — лучше.
…Утром Тося пришла в больницу, как и обычно. К удивлению, ее поджидали, сидя на завалинке, Матрена Сорокина и Зинаида. Ей стало не по себе, но она пыталась улыбаться и спросила шутя:
— Самые здоровые пришли в больницу. Или заболели?
— Голова, Тосенька, голова разболелась, — ответила Матрена Васильевна. — Почти всю ночь не спала. И сны какие-то вещие вижу, страшные.
Все втроем прошли прямо в горенку, где Тося принимала больных. Она пригласила их сесть. Зинаида, не давая возможности Тосе расспрашивать Матрену о болезни, заговорила первой:
— А какие же сны видишь, Матрена Васильевна?
Все получилось так, как они заранее наметили.
— Аль уж рассказать вам нонешний сон-то?
— Что ж, расскажите, — по долгу вежливости согласилась Тося. — Но только в сны я не верю и…
— Да и я, может, не верю, — перебила Матрена Васильевна, — но сон-то какой-то жуткий. — И продолжала без передышки: — Вижу, стоит скирда соломы, агромадная такая и рыхлая, только-только съетаженная. А из той соломы, из скирды, значит, вылезает стройная такая женщина. Гляжу, гляжу я на нее, а это — ты, Тосенька. И такое у тебя обличье светлое, как у райского ангела. Как мы про тебя думали, так ты и приснилась.
Тося побледнела. Обе «пациентки» это заметили.
— Глупости все это, — отвернувшись к окну, будто безразлично вмешалась Зинаида.