— Не знаю, из чего вы заключили, что я вообще имею на неё какое-то влияние, — сказал Джолион. — Но если бы и имел, я считал бы своим долгом употребить его лишь на то, что, по моему мнению, способствовало бы её счастью. Я, знаете ли, как теперь, кажется, принято говорить, «феминист».
— Феминист! — повторил Сомс, словно стараясь выгадать время. — Нужно ли это понимать так, что вы против меня?
— Грубо говоря, — сказал Джолион, — я против того, чтобы женщина жила с мужчиной, которого она определённо не любит. Мне это кажется отвратительным.
— И я полагаю, всякий раз, как вы видите её, вы стараетесь внушить ей эти ваши взгляды?
— Вряд ли я сейчас имею возможность видеться с нею.
— Вы не собираетесь обратно в Париж?
— Да нет, насколько мне известно, — сказал Джолион, чувствуя внимательно насторожённый взгляд Сомса.
— Отлично, это все, что я имел вам сказать. И знаете, всякий, кто становится между мужем и женой, берет на себя тяжёлую ответственность.
Джолион встал и слегка поклонился.
— До свидания, — сказал он и, не протянув руки, повернулся и пошёл.
Сомс, не двигаясь, смотрел ему вслед. «Мы, Форсайты, — думал Джолион, садясь в кэб, — очень цивилизованная публика. У людей попроще дело, наверно, дошло бы до драки. Если бы мой мальчик не отправлялся на эту войну…»
Война! Прежние сомнения зашевелились в нём. Хороша война! Порабощение народов или женщин! Стремление подчинить, навязать своё господство тем, кто вас не хочет! Отрицание самой элементарной порядочности! Собственность, священные права! И всякий, кто против них, — пария. «Но я, слава богу, всегда хоть чувствовал, что я против них», — думал он. Да! Он помнил, что даже до своей первой неудачной женитьбы его приводили в негодование жестокие расправы в Ирландии или эти ужасные судебные процессы, когда женщины делали попытку освободиться от мужей, которые им были ненавистны. Это церковники считают, что свобода души и тела — два разных понятия! Пагубное учение! Можно ли так разделять душу и тело? Свободная воля — в этом сила, а не греховность любого союза. «Мне бы следовало сказать Сомсу, — подумал он, — что, на мой взгляд, он просто смешон. Ах, но он и трагичен в то же время!»
Действительно, что в мире может быть трагичнее человека, ставшего рабом своего неудержимого инстинкта собственности, человека, который ничего за этим не видит и даже неспособен просто понять чувства другого человека! «Надо написать ей, предостеречь её, — думал Джолион. — Он собирается сделать ещё попытку». И всю дорогу, пока он ехал домой в Робин-Хилл, он мысленно протестовал против этого неодолимого чувства долга по отношению к сыну, которое мешало ему уехать обратно в Париж…
А Сомс долго ещё сидел в кресле, не в силах преодолеть не менее грызущую ревнивую боль, словно ему внезапно открылось, что этот человек действительно имеет перед ним преимущество, что он успел сплести новую паутину и преградить ему путь. «Следует ли это понимать так, что вы против меня?» Он ничего не добился, задав этот хитрый вопрос. Феминист! Фразёр несчастный! «Мне только не надо торопить события, — думал он. — У меня ещё есть время: он сейчас не едет в Париж, если он только не соврал. Подождём до весны». Хотя что могла принести ему весна, он и сам не мог бы сказать, — разве только усилить его мучения. И, глядя на улицу, где фигуры прохожих возникали в кругах света то у одного, то у другого фонаря, Сомс думал: «Все кажется ненужным, все бессмысленно. Я одинок в этом все несчастье».
Он закрыл глаза; и сейчас же увидел Ирэн в тёмном переулке, за церковью. Она прошла и обернулась, и он видел, как сверкнули её глаза и её белый лоб под маленькой тёмной шляпой с золотыми блёстками и длинной развевающейся сзади вуалью. Он открыл глаза — он так ясно её видел! Женщина шла внизу, но это не она. Ах, нет, там ничего нет!
XIII
«А ВОТ И МЫ!»