Лютов как-то сразу отрезвел, нахмурился и не очень вежливо предложил гостям пообедать. Гости не отказались, а Лютов стал еще более трезв. Сообразив, кто эти люди, Клим незаметно изучал блондина; это был человек очень благовоспитанный. С его бледного, холодноватого лица почти не исчезала улыбка, одинаково любезная для Лютова, горничной и пепельницы. Он растягивал под светлыми усами очень красные губы так заученно точно, что казалось: все волосики на концах его усов каждый раз шевелятся совершенно равномерно. Было в улыбке этой нечто панпсихическое, человек благосклонно награждал ею и хлеб и нож; однако Самгин подозревал скрытым за нею презрение ко всему и ко всем. Ел человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, — говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле. Он, видимо, очень стеснял хозяина. Лютов, в ответ на его улыбки, тоже обязательно и натужно кривил рот, но говорил с ним кратко и сухо. Женщина за все время обеда сказала трижды:
— Благодарю вас! — а дважды:
— Спасибо.
И, если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что у нее, как у всех людей, тоже есть лицо.
Как только кончили обедать, Лютов вскочил со стула и спросил:
— Ну-с?
— Пожалуйста, — галантно сказал блондин. Они ушли гуськом: впереди — хозяин, за ним — блондин, и бесшумно, как по льду, скользила женщина.
— Я — скоро! — обещал Лютов Климу и оставил его размышлять: как это Лютов может вдруг трезветь? Неужели он только искусно притворяется пьяным? И зачем, по каким мотивам он общается с революционерами?
Лютов возвратился минут через двадцать, забегал по столовой, шевеля руками в карманах, поблескивая косыми глазками, кривя губы.
— Народники? — спросил Клим.
— В этом роде.
— Ты что же… помогаешь?
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать? Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а — какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
Он остановился среди комнаты и захохотал, выдернув руки из карманов, схватившись за голову.
— Надышали атмосферу!.. Дьякон — прав, чорт! Выпьем однако. Я тебя таким бордо угощу — затрепещешь! Дуняша!
Сел к столу, потирая руки, покусывая губы. Сказал горничной, какое принести вино, и, растирая темные волосы на щеках, затрещал, заговорил:
— Люблю дьякона — умный. Храбрый. Жалко его. Третьего дня он сына отвез в больницу и знает, что из больницы повезет его только на кладбище. А он его любит, дьякон. Видел я сына». Весьма пламенный юноша. Вероятно, таков был Сен-Жюст.
Клим слушал его и с удивлением, не веря себе, чувствовал, что сегодня Лютов симпатичен.
«Не потому ли, что я обижен?» — спросил он себя, внутренне усмехаясь и чувствуя, что обида все еще живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны:
«Можете».
Пришел Макаров, усталый и угрюмый, сел к столу, жадно, залпом выпил стакан вина.
— Анатомировал девицу, горничную, — начал он рассказывать, глядя в стол. — Украшала дом, вывалилась из окна. Замечательные переломы костей таза. Вдребезг.
— Не надо о покойниках, — попросил Лютов. И, глядя в окно, сказал: — Я вчера во сне Одиссея видел, каким он изображен на виньетке к первому изданию «Илиады» Гнедича; распахал Одиссей песок и засевает его солью. У меня, Самгин, отец — солдат, под Севастополем воевал, во французов влюблен, «Илиаду» читает, похваливает: вот как встарину благородно воевали! Да…
Остановись среди комнаты, он взмахнул рукой, хотел еще что-то сказать, но явился дьякон, смешно одетый в старенькую, короткую для его роста поддевку и очень смущенный этим. Макаров стал подшучивать над ним, он усмехнулся уныло и загудел:
— Пришлось снять мундир церкви воинствукмцей. Надобно привыкать к инобытию. Угости чаем, хозяин.
За чаем выпили коньяку, потом дьякон и Макаров сели играть в шашки, а Лютов забегал по комнате, передергивая плечами, не находя себе места; подбегал к окнам, осторожно выглядывал на улицу и бормотал:
— Идут. Всё идут.
Присел к столу и, убавив огонь лампы, закрыл глаза. Самгин, чувствуя, что настроение Лготова заражает его, хотел уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.
— А утром все пойдем на Ходынку, интересно все-таки. Хотя смотреть можно и с крыши. Костя — где у нас подзорная труба?
Клим остался, начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
— Что-то случилось на Ходынке, народ бежит оттуда. Я — на крышу иду, хочешь?