Читаем Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 полностью

Мне слишком хорошо было знакомо чувство страха, и я тотчас понял, что эту ярость вызвал страх. Он убежал в кабинет свой, так хлопнув дверью, что в моей комнате сорвалась и упала карта России. Потом он ушёл из дома, забыв взять трость.

Разумеется, моё отношение к нему изменилось. Я не мог забыть его лицо, синее от яростного страха, и начал относиться к нему уже не с той безмолвной покорностью, как раньше относился. Раза два я попробовал исправить язык его многословных писем, он как будто не заметил этого. Тогда я начал заговаривать с ним на темы дня, что изумляло его, — он смотрел на меня, мигая калмыцкими глазами, и мычал в ответ мне.

Когда он написал министру свои соображения о необходимости закрыть Государственную думу, я указал, что он, видимо, не замечает, как этот новый министр кокетничает с оппозицией. Его уши побагровели, и он, сердитым криком, спросил:

— Вы — кажется — намерены учить меня?

Но, уйдя к себе в кабинет, он, минут пять спустя, открыл дверь и, стоя на пороге, сказал внушительно, мягко:

— Действительные намерения министра точно известны мне.

Я молча поклонился ему.

— Вообще же, Макаров, меня вполне удовлетворяет ваша работа. Она становится всё более сознательной. Благодарю вас.

Я торжествовал, и мне невольно подумалось, что он испугался окрика своего, испугался, что обидел меня. С этого дня он стал относиться ко мне не так механически, как относился, он почувствовал пред собой человека.

Вскоре он даже спросил меня, тоном, каким спрашивают: «вы нездоровы?»:

— Вы — женаты?

— Нет.

— Это — хорошо, — сказал он. — В наши дни жена — лишнее для серьёзного человека.

И, подумав, добавил:

— Мы — в походе! Да, мы, как солдаты, в походе. И — на часах…

Как-то утром, пожимая мою руку, он озабоченно спросил о моём отношении к воинской повинности.

— Весьма возможно, что мы будем воевать.

Я поблагодарил его, изумлённый, обрадованный, — война — хирургическая операция, она могла вырезать больные места на коже государства. Я заметил, что, если мы победим на войне, мы победим и революцию.

— Конечно, — сказал он, поглаживая руки. — Нужно думать так: победим. Нужно верить в это. В данном положении война — несомненное благо для монархии.

Тогда я выразил надежду, что первыми на фронт будут отправлены политически неблагонадёжные элементы, — учащаяся молодёжь, затронутые пропагандой рабочие, — да?

— Это — идея, — сказал он, мигнув и опираясь о стол мой рукою. — Это — разумно! Если воспользоваться данными охранного отделения, департамента полиции, списками фабричной и заводской администрации… А-а-а…

Тут впервые я видел, как он улыбается: его мясная нижняя губа тяжело отвисла, усы ощетинились и обнажили полоску мелких, плотно составленных зубов, он закрыл глаза, но волосатое лицо его осталось неподвижным, лишь на лбу две-три секунды дрожали морщины.

Не хочу говорить о кошмаре этой дьявольской войны, об этой величайшей и пагубной ошибке монархии. О, если бы мы пошли с Германией против Европы! Мы раздавили бы революцию, как грязную корзину гнилых яиц, и весь мир был бы в наших руках, весь мир! Мир не знает ошибки более роковой. Думать о ней — больно, думы о ней — сжигают душу.

Предо мною война с убийственной ясностью обнажила горестное и, должно быть, уже органическое уродство страны, в которой, среди множества миллионов людей, не нашлось ни одного человека, способного овладеть хаосом, овладеть хотя бы ценою уничтожения половины тех, кто может только есть, пить, спать, родить себе подобных, ненужных и, ради этой скотской цели, готовы уничтожить всё, что не влезает в их бездонные, жадные глотки.

Затем я наблюдал, как растёт смута, — об этом кричали газеты всех партий, одни — с отчаянием, другие — с радостью. Смута победоносно звучала даже в тех словах, какими оппозиция в прессе и в Думе жаловалась на реакцию. Эти жалобы были более фальшивы, чем всегда, и становились всё более назойливы, нахальны. Везде и всюду чувствовался ядовитый туман и чад нарастающего бунта, и я понимал, что это уж нельзя рассеять письмами патрона моего к архиереям, губернаторам, министрам.

Возникли «общественные организации», какие-то явно разбойничьи союзы городов, земств, — жадная моль, которая быстро разрушала горностаевую мантию самодержавия.

Глядя из окна моей комнаты вниз, на площадь, я видел сокращённых людей иными, чем они были раньше, — такие же низенькие, надутые туманом, они двигались быстрее, бойчей. В ресторане, где я обедал, всё возрастала смелость суждений о жизни государства, и ясно было, что источник этой смелости — Государственная дума, быстро развращавшая умы, заражая их дерзостью глупой критики.

Вечерами я любил сидеть в кинематографах, наблюдать из темноты безмолвную жизнь серых теней, — жизнь, которая так интересна выдуманными опасностями или бесподобной глупостью, призрачную жизнь, которая не требует, чтоб о ней думали. Кинематограф действует прекрасно, стирая с души впечатления реальной жизни, как пыль стирается тряпкой.

Перейти на страницу:

Похожие книги