Читаем Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 полностью

— «Женщине доступно нечто, навсегда недоступное мужчинам: женщина чувствует зарождение новой жизни во плоти её, она является постоянным источником обновления сил мира. Она видит также, что ею зажигаются лучшие мысли, её ради совершают подвиги, от неё вся красота и поэзия, и если б не было женщины, вы думали бы только о пище, живя, как звери. На земле нет ничего твёрже и понятнее женщины, и вам не на что опереться, кроме её».

— Однажды она сказала:

— «Матери умирают всегда спокойнее отцов, потому что матерям доступно сознание непрерывности жизни».

— Доктор усмехнулся, говорит:

— «Животные умирают ещё спокойнее женщин».

— На этом они поссорились. Иногда — как будто вихрем — взрывалось что-то в душе Ларисы Антоновны, и мы с доктором отлетали от неё, как две пылинки. И всегда это выходило как-то вдруг, без причины, из-за слов. Помню, сидели мы втроём, Лариса Антоновна молчала, а я рассказывал о моей поездке в Москву, вдруг доктор тихонько говорит:

— «Преступники и женщины слышат, когда о них думаешь…»

— Как она рассердилась! Точно ожгли её эти слова. И — кутёж дня на три, а потом лежит в постели, сердце болит у неё.

— Доктор чахоткой страдал и скоро уехал в Швейцарию. Ну, тут уже началось совершенное безумие, — Лариса Антоновна как с горы побежала, молодость свою догоняя. Это, заметил я, со многими женщинами бывает: стукнет их по сердцу сорок ударов годовых, настанет бабий век, и закружится, бедняга, забыв о стыде, как будто в один год хочет съесть всё, что в жизни не доела. Так и Лариса Антоновна: завертелись около неё какие-то мальчишки, актёрики, которых она раньше презирала, косоглазые студенты, воспалены все, потеют, визжат друг на друга. С месяц у неё даже двое любовников было: куплетист и студент-стихотворец, себя называл гениальным поэтом, а Пушкина недорослем. Куплетист, конечно, хвастаться начал своей победой, ну, я ему дал по бритой морде, прибавил к пощёчине пять тысяч и сказал: «Уезжай, болван, в Калугу!» Нарочно городишко выбрал похуже, поскучнее. Уехал он…

— Это были самые тяжёлые годы жизни моей. Бывало, уйду от неё и всю ночь, до рассвета, хожу по улицам, сторожем сокровища моего, а оно украдено у меня, оно в чужих руках. Шагаешь в тишине, несёшь сердце своё, полное горькой обиды и тоски, думаешь: какой смысл жить без счастия, без ответной любви? Смотришь в окна домов; вот в каждом доме кто-нибудь любит, а ты — голоден и жалок в одиночестве твоём. Сколько таких ночей прожито мною! Тяжело в лунные ночи одинокому человеку таскать по земле тень свою.

— А Лариса Антоновна уже, знаете, начала фарсы играть, ходит по сцене в полуголом виде, ножки, груди показывает. Я — с ума схожу, умоляю её:

— «Едемте за границу!»

— Нет, не едет. Написал доктору в Швейцарию: не можете ли помочь, повлиять? Он ответил мне невразумительно и даже как будто насмешливо, не понял я его письма, только приписка в конце памятна мне осталась никчёмностью своей, приписка такая:

«Лев Толстой говорит: «Понятие вечности есть болезнь ума». А я говорю: любовь — болезнь воображения. Наиболее нормально относятся к любви кролики и морские свинки».

— Глупо как-то вышло это у него.

— Вот тоже заметил я у образованных людей неприятную привычку: много у них накоплено разных мыслей, и потому ли, что они любят хвастаться ими, точно купцы деньгами, или потому, что тяжело им носить эти мысли в себе, но — распускают они их не глядя куда, как — извините — мужики вошь свою. А между тем с мыслями надо бы осторожно обращаться, никто ведь не знает, какие — верные, какие — нет. Иногда мысль человеку — как собаке игла, закатанная в хлеб: проглотит собака этот катышок и — мается, нередко издыхает. Даже вот я, человек недоверчивый, иногда чувствую, что окормлен чужими мыслями и не свои слова говорю. Человек — не мыслями живёт, а бессмысленным желанием. Ум, учитель надоедливый, диктует ему: «Возле идёт человек». А ученик пишет: «Во зле идёт человек…»

— Это я, однажды, в училище такую диктовку написал, так учитель сказал мне:

— «Дурак, я тебя грамоте учу, а ты философствуешь!»

— Да. Безобразно закружилась Лариса Антоновна, смотрел я и думал: где благородство, где гордость её? До слёз, до отчаяния жалко было видеть, как она показывает со сцены тело своё, точно нищая язвы, милостыню выпрашивая. Дошло даже до того, что и на меня она стала обращать внимание, — это всего больнее и горше было мне.

— Обнимет и шепчет:

— «Съела я вас, Петруша? Ну, простите, ну, поцелуйте меня!»

— Я — целовал. Скрепя сердце, чуть не плача, а — целую и даже усердствую дать ей как можно больше удовольствия, только бы отвести её от грязного вихря, видел я, что она мучается, жалко ей отдавать душу свою во власть несытой плоти. Лицом постарела она немножко, и в фотографиях уже не так охотно снималась, как прежде, но тело у неё было девичье и ненасытно. А мне уже за сорок, и перержавела, перегорела мужская сила моя. Вспомнить страшно и стыдно любовные припадки Ларисы Антоновны. Господи, господи, — что обязан переживать человек!

— Бывало, уснёт она, а я сижу над нею, смотрю и шепчу безумно:

— «Это — ты? Ты?»

Перейти на страницу:

Похожие книги