И всем стало ясно, что он не за тем явился, о чём говорил. Он отправился в угол комнаты, где Барский, прижав Ульяну к стене, что-то бормотал ей, но раньше чем Житейкин успел подойти к ним, Ульяна крикнула:
— Дурак ты, кум, уйди!
У неё дрожали губы и брови, заносчиво подняв голову, она сказала Петру:
— Эти двое и Помялов с Воропоновым просят меня уговорить вас, братьев, продать им фабрику, деньги мне дают за помощь…
— Уйдите… господа! — сказал Алексей, указывая на дверь.
Покашливая, улыбаясь, Житейкин направил Барского к двери, толкая его под локоть, а Баймакова, опустясь на сундук, заплакала, жалуясь:
— Память о человеке хотят стереть…
Алексей, глядя на лицо Артамонова, сказал торжественно и зло:
— Хуже буду, а таким, как эти — не стану жить! Лучше башку себе разобью.
— Нашли время для торговли, — проворчал Пётр, тоже косясь на отца.
Подойдя к Никите, Наталья тихонько спросила его:
— А ты что молчишь?
Он был тронут тем, что о нём вспомнили, он был обрадован, что вспомнила Наталья, и, не сдержав улыбку радости, он сказал тоже тихо:
— Что же я… Мы с тобой…
Но женщина задумчиво отошла от него.
На похороны Ильи Артамонова явились почти все лучшие люди города, приехал исправник, высокий, худощавый, с голым подбородком и седыми баками, величественно прихрамывая, он шагал по песку рядом с Петром и дважды сказал ему одни и те же слова:
— Покойник был отлично рекомендован мне его сиятельством князем Георгием Ратским и рекомендацию эту совершенно оправдал.
Но вскоре заявил Петру:
— Носить покойников в гору — тяжело!
Сказал и, боком выбравшись из толпы, туго поджав бритые губы, встал под сосною в тень, пропуская мимо себя, как солдат на параде, толпу горожан и рабочих.
День был яркий, благодатно сияло солнце, освещая среди жирных пятен жёлтого и зелёного пёструю толпу людей; она медленно всползала среди двух песчаных холмов на третий, уже украшенный не одним десятком крестов, врезанных в голубое небо и осенённых широкими лапами старой, кривой сосны. Песок сверкал алмазными искрами, похрустывая под ногами людей, над головами их волновалось густое пение попов, сзади всех шёл, спотыкаясь и подпрыгивая, дурачок Антонушка; круглыми глазами без бровей он смотрел под ноги себе, нагибался, хватая тоненькие сучки с дороги, совал их за пазуху и тоже пронзительно пел:
Благочестивые люди били его, запрещая петь это, и теперь исправник, погрозив ему пальцем, крикнул:
— Цыц, дурак…
В городе Антонушку не любили, он был мордвин или чуваш, и поэтому нельзя было думать, что он юродивый Христа ради, но его боялись, считая предвозвестником несчастий, и когда, в час поминок, он явился на двор Артамоновых и пошёл среди поминальных столов, выкрикивая нелепые слова: «Куятыр, куятыр, — чёрт на колокольню, ай-яй, дождик будет, мокро будет, каямас чёрненько плачет!» — некоторые из догадливых людей перешепнулись:
— Ну, значит, Артамоновым счастья не будет!
Пётр уловил этот шёпот. А через некоторое время он увидал, что Тихон Вялов прижал дурачка в углу двора, и услышал спокойные, но пытливые вопросы дворника:
— Это что будет — каямас? Не знаешь? На. Пошел прочь! Ну, ну — иди…
…Быстро, как осенний, мутный поток с горы, скользнул год; ничего особенного не случилось, только Ульяна Баймакова сильно поседела, и на висках у неё вырезались печальные лучики старости. Очень заметно изменился Алексей, он стал мягче, ласковее, но в то же время у него явилась неприятная торопливость, он как-то подхлёстывал всех весёлыми шуточками, острыми словами, и особенно тревожило Пётра его дерзкое отношение к делу, казалось, что он играет с фабрикой так же, как играл с медведем, которого, потом, сам же и убил. Было странно его пристрастие к вещам барского обихода; кроме часов, подарка Баймаковой, в комнате его завелись какие-то ненужные, но красивенькие штучки, на стене висела вышитая бисером картина — девичий хоровод. Алексей был бережлив, зачем же он тратит деньги на пустяки? Он и одеваться стал модно, дорого. Холил свою тёмную, остренькую бородку, брил щёки и всё более терял простое, мужицкое. Пётр чувствовал в двоюродном брате что-то очень чужое, неясное, он незаметно, недоверчиво присматривался к нему, и недоверие всё возрастало.
Пётр относился к делу осторожно, опасливо, так же, как к людям. Он выработал себе неторопливую походку и подкрадывался к работе, прищуривая медвежьи глаза, как бы ожидая, что то, к чему он подходит, может ускользнуть от него. Иногда, уставая от забот о деле, он чувствовал себя в холодном облаке какой-то особенной, тревожной скуки, и в эти часы фабрика казалась ему каменным, но живым зверем, зверь приник, прижался к земле, бросив на неё тени, точно крылья, подняв хвост трубою, морда у него тупая, страшная, днём окна светятся, как ледяные зубы, зимними вечерами они железные и докрасна раскалены от ярости. И кажется, что настоящее, скрытое дело фабрики не в том, чтоб наткать вёрсты полотна, а в чём-то другом, враждебном Петру Артамонову.