Читаем Том 16 полностью

Ресторан был переполнен: подошло время чая. И писатель, оглядевшись по сторонам, подумал: «Вот это и есть публика — та публика, которой моя пьеса не понравится!» Несколько минут он, как завороженный, смотрел на окружавших его людей. Но вот он заметил официанта, который стоял между двумя столиками, глубоко задумавшись. Маска профессиональной вежливости съехала у него набок, и весь его облик представлял разительный контраст с обликом тех, у кого он только что принимал заказы; он был, как птица, застигнутая в своем гнезде, еще не заметившая, что на нее устремлены глаза человека. И писатель подумал: «Но если публика — эти люди за столиками, что же тогда официант? Может быть, я ошибся, и не они, а он настоящая публика?» И, проверяя свою мысль, он стал перебирать в уме всех, кого видел за последнее время. Он вспомнил юбилейный банкет в одной известной школе, на котором присутствовал накануне вечером. «Нет, — размышлял он, — я не вижу особенного сходства между теми, кто был на банкете, и этими, что сидят здесь, а уж между ними и официантом и подавно. Может быть, они-то и есть настоящая публика — они, а не официант, и не те, что сидят в этом зале?» Но не успел он это подумать, как ему вспомнилась группа рабочих, которых он наблюдал два дня тому назад. «Опять та же история, — подумал он, — что-то я не припоминаю ни малейшего сходства между этими рабочими и участниками банкета, и, уж, конечно, они не похожи ни на кого из сидящих здесь. А что, если настоящая публика — это рабочие, а не участники банкета, и не официант, и не те, что сидят здесь?» Тут мысли его снова пустились странствовать и на этот раз остановились на кружке его ближайших друзей. Друзья эти показались ему совсем не похожи на те четыре публики, которые он успел обнаружить. «Да, — решил он, — как подумаешь, мои друзья-художники, писатели, критики и прочая братия — не имеют как будто ничего общего со всеми этими людьми. Так, может быть, настоящая моя публика — это именно они, мои приятели?» Сообразив, что это была бы уже пятая настоящая публика, он немного растерялся. Но потом стал думать дальше: «Что было, то было, прошедшего не вернешь, эта моя пьеса публике не понравится; но ведь есть еще будущее! Я не хочу делать то, чего художник не может себе позволить. Я всей душой стремлюсь оправдать свое назначение в жизни; а поскольку назначение мое — давать публике то, чего ей хочется, мне, право же, очень нужно знать, что такое публика!» И он стал внимательно разглядывать лица окружающих в надежде, что ответ на его вопрос подскажет если не общественная группа, так тип человека. За соседним столиком сидела женщина, а справа и слева от нее — двое мужчин. Первый весь обмяк в своем кресле, у него были тонкие подвижные губы и морщинки вокруг глаз, щеки пухлые, но поблекшие и ямочка на подбородке. Можно было не сомневаться, что это человек с юмором, добрый, расположенный к людям, не очень уверенный в себе, склонный к размышлениям, в меру умный и, возможно, с зачатками воображения. Писатель перевел глаза на второго — тот сидел очень прямо, точно гордясь тем, какой у него замечательный позвоночник. Это был рослый, красивый мужчина — крупный, правильный нос и подбородок, четко очерченные губы под шелковыми усами, взгляд прямой и дерзкий, немного срезанный лоб и такой вид, точно он хозяин вселенной. Было ясно, что он всегда в точности знает, чего хочет, что он не чужд, жестокости, обладает острым практическим умом, решителен, начисто лишен воображения, зато самоуверенности у него хоть отбавляй. Писатель посмотрел на женщину. Хорошенькая, но лицо вялое, совершенно бесцветное. Он снова и снова обводил их взглядом, и чем дальше, тем все меньше усматривал между ними сходства. Наконец им стало не по себе от такого внимания. Тогда он отвел от них глаза. Новая мысль пришла ему в голову: «Нет! Публика — это не та или иная группа, не тот или иной тип; публика — это воображаемый среднеарифметический человек, наделенный средними человеческими свойствами, — некий продукт перегонки всех, кто сидит в этом зале, и всех, кто проходит сейчас по улице, и всех, кто живет в нашей стране». На время эта мысль его успокоила, но скоро он опять засомневался. «Если я должен дать этому воображаемому существу то, чего ему хочется, мне придется выяснить, как перегнать его из всех ингредиентов, которые меня окружают. Как же за это взяться? На то, чтобы собрать и прокипятить все их души, не хватит целой жизни, а без этого как мне выпарить нужный продукт? И уж совсем не останется, времени, чтобы дать этому осадку то, чего ему хочется! А все-таки найти среднеарифметического человека необходимо, иначе меня до конца дней будет мучить, что я не даю ему то, чего ему хочется!» Писатель терялся все больше и больше. Оперировать знанием всех глубин и высот, всех пороков и добродетелей, вкусов и антипатий всех обитателей страны, не имея этого знания, — это, казалось ему, граничит с дерзостью. А еще большим нахальством, думал он, было бы взять эту сумму знаний, которых у него нет, и извлечь из нее некую золотую середину, чтобы дать ей то, чего ей хочется. Однако же именно так поступают все художники, которые оправдывают свое назначение, — иначе этого не написали бы в газете. Он поднял глаза к высокому потолку, словно мог увидеть там публику, витающую в легких синеватых облаках табачного дыма. И вдруг подумал: «А если бы каким-то чудом моя птица «золотая середина» прилетела ко мне с открытым клювом, чтоб схватить пищу, которую я обязан ей давать, — может быть, она не оказалась бы таким уж диковинным созданием? Может быть, она оказалась бы очень похожей на меня самого? И правда, что, если публика — это я сам? Ведь предполагать, что мое обычное «я» наделено хоть одним-единственным свойством, которым не обладает воображаемый среднеарифметический человек, было бы с моей стороны непростительным самомнением. Да, я и есть публика, — во всяком случае, иная моему сознанию недоступна». И тут он попробовал рассуждать логически. Сейчас, когда он был совершенно спокоен, когда нервы его перестали шалить, а ум и чувства работали нормально, ему и самому стало казаться, что воспринять его пьесу нелегко. «Вот оно что, — подумал он, — вперед мне наука: писать нужно только тогда, когда я совершенно спокоен, когда нервы в порядке, а ум и чувства не возбуждены. Словом, когда я в таком нормальном состоянии, как сейчас». Несколько минут он сидел неподвижно, глядя на кончики своих штиблет. А потом в голову ему закралась беспокойная мысль: «Но случалось ли мне писать, если я не чувствовал себя немножко… ненормальным? Случалось ли, чтобы мне захотелось писать, если мозг мой не работал особенно четко, чувства не были обострены, а душа взволнована больше обычного! Никогда! Увы, никогда! Так, значит, я жалкий ренегат, изменивший своему назначению в жизни, и у меня нет ни проблеска надежды исправиться, стать не таким уж недостойным художником! Ведь я просто не могу заставить себя писать, когда меня не подгоняет какая-нибудь эмоция, усилившаяся за счет других. Так было в прошлом, так будет и дальше: я никогда не смогу взяться за перо в нормальном и спокойном состоянии, никогда не смогу удовлетворить то свое «я», которое есть публика!» И еще он подумал: «Дело мое дрянь. Ибо удовлетворять это нормальное «я», давать публике то, чего ей хочется, — для этого, как говорят (и, наверно, не без основания) и существуют на свете художники. «Хоэфоры» и «Прометей» Эсхила, «Эдип — царь» Софокла, Еврипидовы «Троянки», «Медея» и «Ипполит», «Лир» Шекспира, «Фауст» Гете, «Призраки» и «Пер Гюнт» Ибсена, «Власть тьмы» Толстого-все эти великие произведения, очевидно, удовлетворяли нормальное «я» своих творцов; все, все без исключения, были тем, чего хочется среднеарифметическому человеку, то есть публике; ибо в этом, как нам известно, и состояло назначение их авторов, а кто осмелится утверждать, что эти великие люди не были ему верны? Это просто немыслимо. А между тем… между тем нас уверяют, да так оно и есть, что именно для этих пьес в нашей стране нет настоящей публики! Стало быть, Эсхил, Софокл, Еврипид, Шекспир, Гете, Ибсен, Толстой в величайших своих творениях не дали публике того, чего ей хотелось, не удовлетворили среднеарифметического человека, свое нормальное «я», и как художники не оправдали своего назначения. Стало быть, они не были художниками, что явно немыслимо; а стало быть, я так и не знаю, что такое публика!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Огонек»

Похожие книги

100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941
100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941

Само имя — БЕРИЯ — до сих пор воспринимается в общественном сознании России как особый символ-синоним жестокого, кровавого монстра, только и способного что на самые злодейские преступления. Все убеждены в том, что это был только кровавый палач и злобный интриган, нанесший колоссальный ущерб СССР. Но так ли это? Насколько обоснованна такая, фактически монопольно господствующая в общественном сознании точка зрения? Как сложился столь негативный образ человека, который всю свою сознательную жизнь посвятил созданию и укреплению СССР, результатами деятельности которого Россия пользуется до сих пор?Ответы на эти и многие другие вопросы, связанные с жизнью и деятельностью Лаврентия Павловича Берии, читатели найдут в состоящем из двух книг новом проекте известного историка Арсена Мартиросяна — «100 мифов о Берии».В первой книге охватывается период жизни и деятельности Л.П. Берии с 1917 по 1941 год, во второй книге «От славы к проклятиям» — с 22 июня 1941 года по 26 июня 1953 года.

Арсен Беникович Мартиросян

Биографии и Мемуары / Политика / Образование и наука / Документальное
10 гениев политики
10 гениев политики

Профессия политика, как и сама политика, существует с незапамятных времен и исчезнет только вместе с человечеством. Потому люди, избравшие ее делом своей жизни и влиявшие на ход истории, неизменно вызывают интерес. Они исповедовали в своей деятельности разные принципы: «отец лжи» и «ходячая коллекция всех пороков» Шарль Талейран и «пример достойной жизни» Бенджамин Франклин; виртуоз политической игры кардинал Ришелье и «величайший англичанин своего времени» Уинстон Черчилль, безжалостный диктатор Мао Цзэдун и духовный пастырь 850 млн католиков папа Иоанн Павел II… Все они были неординарными личностями, вершителями судеб стран и народов, гениями политики, изменившими мир. Читателю этой книги будет интересно узнать не только о том, как эти люди оказались на вершине политического Олимпа, как достигали, казалось бы, недостижимых целей, но и какими они были в детстве, их привычки и особенности характера, ибо, как говорил политический мыслитель Н. Макиавелли: «Человеку разумному надлежит избирать пути, проложенные величайшими людьми, и подражать наидостойнейшим, чтобы если не сравниться с ними в доблести, то хотя бы исполниться ее духом».

Дмитрий Викторович Кукленко , Дмитрий Кукленко

Политика / Образование и наука