Он столь же неуклюж, сколь и зловреден. В одном лишь Париже он разом запрещает около трехсот безобидных и полезных периодических изданий, которые прививают людям вкус к тихим и спокойным умственным занятиям.
И, наконец, в довершение всех этих оскорбительных для цивилизации актов, закон делает невозможным дальнейшее существование такого популярного вида печатного слова, как брошюры, являющиеся доступной повседневной пищей для умов.
Взамен всего этого он предоставляет привилегию на распространение печатных изданий подлой ультрамонтанской клике, в руки которой отдано теперь народное просвещение.
Господа, в основе этого законопроекта лежит ненависть к разуму. Подобно кулачку рассерженного ребенка, он пытается стиснуть — что же? Мысль публициста, мысль философа, мысль поэта, гений Франции!
Итак, подавление всякой мысли и всякого печатного слова, преследование газет и травля книг, подозрительное отношение к театру, к литературе, к талантливым людям, вышибание пера из рук писателя, убийство книгоиздательского дела, разрушение десяти-двенадцати отраслей национальной промышленности, принесение Франции в жертву иностранным интересам, покровительство бельгийским издателям контрафакций, стремление оставить рабочих без хлеба, а разум без книг, продажа богатым права на чтение, отнимаемого у бедняков
Я не оцениваю его, я только излагаю его суть. Но если бы мне нужно было оценить его, я сказал бы кратко: это средневековый костер на современный лад!
Господа, в течение тридцати пяти лет свободная печать воспитывала страну; блестящим примером Соединенных Штатов, Англии и Бельгии доказано, что свобода печати является одновременно и наиболее очевидным признаком и наиболее существенной чертой социального мира; в течение тридцати пяти лет, говорю я, свобода печати была нашим достоянием; в течение трех веков разум, печатное слово были всемогущи, — и вот каков итог!
Я просто не нахожу слов… Все, что измыслила Реставрация, бледнеет перед этим; по сравнению с таким законопроектом ее законы о цензуре кажутся милосердными, а «Закон о справедливости и любви» кажется благодеянием; поэтому я требую воздвигнуть памятник господину де Пейронне!
Поймите меня правильно! Я отнюдь не хочу оскорбить господина де Пейронне, наоборот — я хочу воздать ему заслуженную хвалу. Его оставили далеко позади те, кто вынес ему приговор, так же как господина Гизо оставили далеко позади те, кто возбудил против него обвинение.
Господин де Пейронне, находись он в этих стенах, — надо отдать ему справедливость, — несомненно, с негодованием голосовал бы против этого закона, а что касается господина Гизо, чей блестящий талант составил бы гордость всякого представительного собрания, то я надеюсь, что именно он, если ему предстоит когда-либо оказаться в числе членов этого Собрания, выступит с этой трибуны и огласит обвинительный акт против господина Бароша.
Я возвращаюсь к законопроекту. Вы видели, господа, что он собой представляет. И вы называете это законом? Нет, нет! Это никак не закон, и такой документ никогда не станет законом моей страны, — порукой тому порядочность людей, к которым я сейчас обращаюсь! Уж слишком много, поистине слишком много дурного и пагубного несет он с собой! Нет, нет! Вы не заставите нас принять сутану иезуита, прикрывающую беззакония, за одеяние закона.