Итак, пусть приверженцы англо-французского союза не истолковывают мои слова превратно. Я подчеркиваю — мы, республиканцы, более чем кто-либо хотим создания таких союзов; ибо, повторяю, единение народов, и в еще большей мере единение всего человечества, — вот символ наших чаяний. Но мы хотим, чтобы в этих союзах была внутренняя чистота, подлинная близость, глубокое взаимопонимание; хотим, чтобы они были плодотворны, согласны с законами нравственности — иначе они не будут действенны, и честны — иначе они будут непрочны; хотим, разумеется, чтобы в основе их лежали реальные интересы, но прежде всего — братство во всех его видах, созданных прогрессом и свободой; хотим, чтобы они были как бы итогом великого движения к свету; хотим, чтобы там не было ни унижения одних, ни самоотречения других; чтобы никто из их участников не таил своих мыслей о будущем и не страшился призраков прошлого, мы считаем, что презрение правительств друг к другу, пусть даже затаенное, плохо скрепляет взаимное уважение народов; словом, мы хотим, чтобы на лучезарных фронтонах зданий этих союзов высились мраморные статуи, а не идолы, слепленные из грязи.
Мы хотим договоров за подписью Джорджа Вашингтона, а не наспех сфабрикованных фальшивок за подписью Бонапарта.
Союзы, подобные тому, который мы видим сейчас, мы считаем гибельными для обоих участников, для тех двух народов, которыми мы восхищаемся и которые нам дороги, даже для обоих правительств, хотя о них-то, правда, мы беспокоимся меньше всего. Так ли уж хорошо известно, чего хотят здесь, так ли уж хорошо известно, что предпримут там? На наш взгляд, каждая из сторон в сущности не очень-то доверяет другой, и резонно; одной из них мы скажем, что у купца всегда на уме выгодная торговая сделка, а другой — что у предателя всегда на уме предательство.
Все ли понятно теперь?
Насколько нас не трогает наспех состряпанный союз, настолько нас волнует происходящая ныне война. Да, мы в неизъяснимом волнении, с надеждой и одновременно с тревогой следим за этой последней авантюрой монархии, за этой безрассудной распрей из-за какого-то ключа, которая уже поглотила не один миллион золота и тысячи человеческих жизней. Война, в которой интриги важнее битв, в которой турки выказывают все большую храбрость, Второе декабря — все большую подлость, Австрия — все большую робость перед Россией; война, убивающая без орудийных залпов, — ведь наши храбрые солдаты, пришедшие из мастерских и хижин, гибнут — увы! — бесславно, и трупы этих страдальцев даже не окружены печальным ореолом смерти на поле брани; война, где до сих пор, кроме чумы, не побеждал никто, где бюллетени издавал только тиф и лишь холера может похвастать Аустерлицем; война темная, запутанная, мятущаяся, полная попятных движений, роковая; война столь таинственная, что ее не понимают даже те, кто ее ведет, — так сильно в ней вмешательство провидения; грозная загадка, которую в своем ослеплении задали монархи и разгадать которую может только революция!
Сегодня, в этот час, в ту самую минуту, когда я говорю, развертываются последние перипетии трагической борьбы; позор, постигший нас на Черном море, — очевидно, отзвук полного разгрома на Балтийском море; а поскольку, что ни говорите, такие народы, как Англия и Франция, не могут бесконечно и безнаказанно подвергать себя унижениям, развязку пытаются ускорить, идут на рискованный шаг. Граждане! Эта война не выдала свою тайну под Кронштадтом, раскроет ли она ее под Севастополем? Кто падет? Кто отслужит благодарственный молебен? Этого никто еще не знает. Но помните, изгнанники: что бы ни произошло, как бы ни обернулись события, деспотизм рушится и, рушась, раздавит либо Николая, либо Бонапарта. Это — я повторяю слова, которые сказал год назад, — это конец смертных мук Европы. Удар, наносимый в эту минуту, неизбежно вызовет спустя недолгое время падение одного из императоров — либо сибирского, либо кайенского, то есть обоих, ибо, валясь наземь, одна из двух подпор виселицы народов не может не увлечь за собой другую.