Теперь он стал надевать штаны; однако он был до того погружен в свои мысли, что натягивал их задом наперед и обнаружил свою ошибку только тогда, когда не сумел найти пряжки подтяжек в положенном месте. «Вот дьявольщина!» — пробурчал он и принялся исправлять ошибку. В тот миг; когда случилась эта неприятность, я как раз собирался спросить его, не считает ли он возможным, что некоторые человеческие существа находят особое счастье в усердном причинении себе несчастий. При этом я думал о порою совершенно непостижимых для меня поступках Долорес. Но зрелище Фоксфильда, единоборствующего с собственными штанами, так меня захватило, что я забыл на минуту об этой проблеме. Особенно интересным был момент, когда обе его ноги очутились в одной штанине. Одевшись наконец надлежащим образом, он уселся на скале, откинул со лба прядь волос, строптиво падающих на серьезные очки, и продолжал прерванное рассуждение.
— Видишь ли, уже в самых исходных принципах я не согласен с Пэлеем, — сказал он.
— С Пэлеем?
Он напомнил мне, что Пэлей начинает свои «доказательства» утверждением, что мир, несомненно, был сотворен для счастья живущих в нем. Значит, Пэлей был того же мнения, что и я.
— Культурный человек конца восемнадцатого столетия верил в это беспрекословно, — сказал Фоксфильд. — Для Пэлея это было очевидностью, не подлежащей обсуждению. Но правда ли, что в жизни существ, достаточно приспособленных к условиям, преобладают мгновения счастья?
Фоксфильд, сидя на кремнистом пляже, как арбитр от биологии, постановил, что это истинная правда. Действительно, жизнь многих хорошо приспособленных видов — это бесконечная цепь убийств, но это еще не значит, что она неприятна. Возьмем, к примеру, лягушку. Тысячи головастиков гибнут, прежде чем крохотный лягушонок избавится от хвоста и выскочит из воды на бережок. Из множества лягушат, в свою очередь, гибнут сотни, и только бесконечно малое число их достигает зрелого возраста. До тех пор, однако, пока на голову им не обрушится какой-нибудь удар, существа эти ведут вполне приятную жизнь. Именно эта беспечность и приводит их к гибели. Но, вещает Фоксфильд, смерть только тогда является несчастьем, когда о ней думают заранее. А изо всех тварей земных кто думает о ней, кроме человека?
— Каковы важнейшие элементы несчастья? Боль, страх, горе. Но они проходят. Разочарование, подавление инстинктов… Подавление инстинктов, — повторил Фоксфильд, как будто бы нащупав ключевую проблему. — Кто может быть несчастнее пса на цепи? — вопросил он.
— Или птицы в клетке? — прибавил я.
— А ведь это куда хуже, чем вивисекция. Люди вообще преувеличивают страдания, причиняемые вивисекторами, и недооценивают клеток и цепей, не задумываются о жалком существовании комнатных собачонок, которые вынуждены в течение всей своей жизни ежесекундно подавлять свои инстинкты…
Мне вспоминался Баяр, любимец Долорес, посапывающий в объятиях своей госпожи, Баяр, который не знал иной жизни и потому не мог постичь истинных причин своей тявкающей злобности.
3
Фоксфильд продолжал свои рассуждения. Если речь идет о виде, хорошо приспособленном к среде, живущем в таких же самых условиях, что и сотни тысяч предшествующих поколений, то у нас есть все основания предполагать, что его нормальная жизнь протекает весьма приятно. А если рассматривать жизнь в целом, то большинство видов существует в областях равновесия или также в условиях, изменяющихся настолько медленно, что живые существа успевают приспособиться к новым требованиям. Это говорит в пользу преобладания счастья в истории сознательной жизни в прошлом.
Все, однако, выглядит иначе в периоды, когда условия среды изменяются слишком быстро. В таких случаях существующие виды оказываются недостаточно приспособленными к требованиям жизни. И только исключительные особи сравнительно легко справляются с обстоятельствами. Возрастает процент банкротств и число особей, в большей или меньшей степени подавленных и угнетенных. У нас есть все основания считать, что существование вида, вымирающего или испытывающего внезапные и стремительные модификации, является в большинстве случаев чрезвычайно жалким. Но не всегда. Можно одинаково легко вообразить себе угасание видов, сопряженное с болью и страданием, как и безболезненную гибель. Допустим, что среда, в которой живут лягушки, не подвергается ни малейшим изменениям, но только появляется какое-либо новое животное, пожирающее лягушек, более ловкое и более прожорливое, все лягушки могут пасть жертвой этого животного, но каждая лягушка в отдельности до самого последнего своего мгновения будет весело скакать, сослепу не замечая гибели своих товарок и к тому же начисто лишенная интереса к статистике и судьбам вида. Но допустим теперь, что гибель явится не в образе нового пожирателя лягушек, а как изменение условий среды. Ну, скажем, лягушки никак не смогут найти пригодного для них легкоусвояемого корма! В таком случае вынуждена страдать каждая отдельная особь. И весь вид тоже будет вынужден исчезнуть, и исчезновение это будет происходить самым болезненным образом.