Поначалу замысел «Коневской повести» возник и существовал в творческом сознании Толстого независимо от намерения писать роман de longue haleine. Конечно, уже в первых ее редакциях содержание и смысл «воскресения» (а это, как уже сказано, стало для Толстого главным в трактовке «коцевского» сюжета) не имели ничего общего с неким фатальным — действующим как бы помимо и независимо от человека, его сознания и воли — «откровением», которое увидел в рассказанном им эпизоде А. Ф. Кони. Чем дальше продвигалась работа над «Коневской повестью», тем больше «важных вопросов жизни» требовало ответа, углубляло и преобразовывало трактовку «воскресения». Сначала изображение суда повлекло за собой разоблачение «юридической лжи», а затем потребовалось развенчание и всей системы «обмана экономического, политического, религиозного». Нравственные проблемы решались проще, пока представления об «инерции жизни», о конфликте в человеке «духовного» и «животного» не конкретизировались и не попадали в сеть острых социальных вопросов о земле и собственности, о «выгодах господ» и интересах народа, о преступлении и наказании. И тогда противоречия отдельного, идеально обособленного человеческого существования все более и более отступали перед противоречиями социальной жизни, которые никак не разрешались личным «воскресением».
В процессе работы над романом Толстой ставил перед собой и новые художественные задачи, касающиеся передачи психологии действующих лиц, прежде всего, конечно, Катерины Масловой, ставшей теперь в центре всего повествования. «Дело в том, — пишет Толстой 5 мая 1899 года В. Г. Черткову, — что, как умный портретист, скульптор <…> занят только тем, чтобы передать выражение лица — глаз, так для меня главное — душевная жизнь, выражающаяся в сценах. И эти сцены не мог не перерабатывать» (т. 88, с. 166). Руководствуясь этим принципом, Толстой в шестой редакции углубляет, в частности, психологическую содержательность сцены третьего свидания Нехлюдова и Масловой в тюрьме, которой предшествует появляющееся именно в этой редакции знаменитое рассуждение: «Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д.» (гл. LIX первой части)[92].
Таким образом, в процессе многолетней напряженной работы «Коневская повесть» стала поистине романом de longue haleine, который достойно завершил романное творчество Толстого, да и всю историю русского романа XIX столетия.
Когда Толстой еще в 1895 году написал: «Надо начать с нее», — это означало не только изменение сюжетного начала романа, но и перемену всего замысла писавшегося произведения. На первый план выдвигалась судьба «дочери дворовой женщины», «человека из народа» — Катерины Масловой, Катюши. Перемещался «центр тяжести» романа. И простой «хронологический» рассказ о пути, приведшем Маслову на скамью подсудимых, оказывался лишь введением в роман о ее судьбе. Однако лишь в окончательном тексте романа давно наметившаяся «перемена» нашла свое подлинное осуществлении.
Ужас охватывает Нехлюдова, когда в проститутке Любке он узнает ту милую, живую девочку с черными, как мокрая смородина, глазами, которую он когда-то любил, — ужас, всколыхнувший давно забытое и воскресивший в памяти страшную весеннюю ночь неудержимой животной страсти, погубившей их чистую любовь.
Безжалостная память о прошлом настигает и Катюшу. Встретившись с Нехлюдовым, она старается отогнать от себя воспоминания и на вопросы его упорно повторяет: «Да что говорить, — не помню ничего, все забыла. То все кончено».
Но оказалось, что не кончено. До этого момента о прошлом Маслова не вспоминала — не могла и боялась вспоминать. Теперь она вспомнила все, и «мучительная работа» началась в ее сознании.
Очень не скоро эта мучительная работа даст свои плоды.