Войдя в ворота и оставив слева каменоломню, он вскоре очутился против дома, стоявшего в глубине участка. Как же изменился старый дом! Он стал вычурнее, но был уже далеко не таким уютным, как в те годы, когда тут жили дядюшка с тетушкой и он, Губерт, играл в крикет на лужайке; теперь ее, видно, приспособили для гольфа. Был поздний час — время обеда; на площадке никто не играл. Марсленд подошел к ней и остановился, припоминая. Вот тут, кажется, стояла старая беседка, а вон там, где еще сохранился дерн, ему так ловко удалось ударить по мячу, когда он в последний раз взял лапту и продержался тринадцать забегов. Это было тридцать девять лет назад — в день его шестнадцатилетия. Как ясно ему вспомнились его новые наколенники! Тогда против него играл Лукас. А ведь в те времена все подражали Лукасу: ноги выставлены вперед, легкий наклон туловища, — эффектно, ничего не скажешь! Теперь этого не увидишь — и слава богу: иначе слишком многое приносилось бы в жертву эффектности. Правда, сейчас впадают, пожалуй, в другую крайность и совсем утрачен «стиль» в игре.
Марсленд вернулся на солнечную сторону и присел на траву. Какой покой, какая тишина! Между домом дяди и соседним были видны холмы, далекие, окутанные легкой дымкой; вдали, за купой вязов, совсем как тогда, заходило солнце. Он прижал ладони к дерну. Великолепное лето — совсем как то, давно прошедшее! И тепло, исходившее от дерна, или, может быть, от этого прошлого, проникало в его сердце, вызывая легкую боль. Как раз здесь он, наверно, отдыхал после подач, сидя у ног миссис Монтейт, выглядывавших из-под ее платья с оборками. Боже! Как глупы были тогда юнцы! Как безмерна и нерасчетлива была их преданность! Ласка в голосе и взгляде, улыбка, одно-другое прикосновение — и они становились рабами. Глупцы, да, но какие хорошие мальчики! У стула миссис Монтейт часто стоял другой кумир его, Губерта, — капитан Маккей. Живо вспомнилось Марсленду его лицо цвета потемневшей слоновой кости (такого же цвета был бивень, что хранился у дядюшки), красивые черные усы, его белый галстук, клетчатый костюм и гетры, красная гвоздика в петлице — все это так нравилось юному Губерту! А миссис Монтейт, «соломенная вдова», как ее называли… Он помнил, как люди смотрели на нее, каким тоном с ней говорили. Очаровательная женщина! И он, Губерт, как говорится, «втюрился» в нее с первого взгляда, — в ни с чем не сравнимый аромат ее духов, ее изящество, ее голос. Любопытное было время! Тогда употребляли слово «ухаживание», женщины носили пышные юбки и высокие корсеты; а он ходил в белом фланелевом костюме с голубым поясом. После случая в оранжерее тетушка сказала ему вечером, лукаво улыбаясь: «Спокойной ночи, глупыш!» Да, он действительно был глупым мальчишкой. Ночью лежал, прижав щекой к подушке цветок, оброненный соломенной вдовой. Какое безумие! А в следующее воскресенье снова дождаться не мог того часа, когда увидит ее в церкви, и энергично чистил свою шляпу; и все время, пока шла служба, поглядывал тайком на ее милый профиль там, на два ряда впереди, между Холлгрейвом, ее дядей, стариком с козлиной бородкой, и тетушкой, седой, розовощекой и полной; сидел и придумывал способ приблизиться к ней, когда она будет уходить, — и все только для того, чтобы увидеть ее улыбку, услышать шелест ее платья. Ах, как мало ему нужно было для счастья в ту пору! И наконец последний день его каникул и тот вечер, когда он впервые столкнулся с жестокой действительностью. Кто это сказал, что викторианский век был невинным?
Марсленд провел ладонью по лицу. Нет, роса еще не выпала. Он перебирал в памяти женщин, которых знал, ворошил воспоминания, как сено, когда его сушат. Но ничто из того, что он вспомнил, не вызывало в нем такого волнения, как та первая любовь.