— Ну, они теперь не очень-то обращают на это внимание. Разденут, зададут два-три вопроса, хлопнут по спине, и готово, иди. Блеттс говорил, что это единственный экзамен в его жизни, на котором он не срезался. Там есть доктора, которые пропускают в день четыреста — пятьсот человек. Он завербовался в пятницу, черт его дери! Кто бы подумал, что старина Блеттс, этот кисляй, этот юбочник, перегонит меня?
Они обменялись несколькими замечаниями о Блеттсе.
— Ему понравятся француженки, — заметил Фрэнколин. — Все говорят, что это огонь-бабы.
— Так, значит, до скорого свидания, Бэлпи, — встретимся в Берлине. Когда поставим свою стражу на Рейне.
— Правильно, — отвечал Теодор. — Au revoir!
Он оглянулся, помахал рукой и пошел дальше. Теперь он понял, что означали эти группы молодых людей, встречавшихся ему с узлами и свертками или с сумками через плечо, все идущие в одном направлении. Английская молодежь «вступала в ряды армии». А он — нет.
За церковью св. Мартина они стояли кучками, прислонившись к стене, или сидели на тротуаре, дожидаясь, когда до них дойдет очередь подвергнуться этой неведомой процедуре вступления в армию. Многие из них казались голодными, измученными, по-видимому, они приехали откуда-то издалека. Теодор не испытывал ни малейшего желания присоединиться к ним.
А теперь мы подходим к очень темному периоду в этой истории человеческого сознания. В стремительном вихре рекрутчины, который подхватывал и облекал в хаки тысячи и тысячи новобранцев, немножко трудно проследить путь нашего Теодора. Он затерялся на некоторое время в потоке вербующихся. Похоже, он был забракован. Во всяком случае, многочисленные свидетели подтверждают, что он оставался в Лондоне, ходил в штатском и продолжал заниматься своими штатскими делами в течение целого года после объявления войны. И это было потому, как он говорил совершенно определенно, что его признали негодным.
Но вот тут-то и начинаются наши трудности, ибо мы должны изложить в подробностях, как он был отвергнут. С величайшей радостью рассказали бы мы, не упустив ни одной подробности, как Теодор явился на добровольческий пункт, как его подвергли тщательному медицинскому осмотру, как его таинственные, но чрезвычайно существенные физические изъяны заставили сурово нахмуриться старых, опытных докторов. Мы рассказали бы, как они покачали головой:
— Послать вас на позиции равносильно убийству. Слишком хрупкий организм. Вы не вынесете ни переходов, ни лишений, ни походной жизни.
Потом мы рассказали бы, как он умолял их зачислить его, ведь они же зачислили всех его друзей, пусть они позволят ему пойти в качестве кого угодно, только чтобы он мог внести свою хотя бы маленькую лепту в это великое дело.
— Это равносильно убийству, — повторяли они, — вы никогда бы не дошли до позиций. Следующий.
Его оттолкнули. Он отошел грустный, с достоинством, обернулся и в последний раз сделал умоляющий жест.
— Следующий! — крикнул дежурный…
Это была бы трогательная страница в нашей повести.
Однако, по причинам, которые нам не хотелось бы слишком навязывать читателю, мы не можем нарисовать эту сцену. Теодор рисовал ее себе по-разному и не раз. Настолько-то она во всяком случае была реальна.
Но мы позволим себе, не уклоняясь от истины, коей должен придерживаться рассказчик, поведать о многочисленных репетициях этого осмотра, на которых не присутствовали ни врачи, ни сурово взирающее военное начальство. Этот самоосмотр происходил в большинстве случаев в собственной квартире Теодора. От времени до времени он рассматривал свое обнаженное тело в трюмо, которое подарила ему Рэчел. Он не мог не признаться самому себе, что он был значительно худее, чем следовало бы: под ключицами впадины, плечи торчат, как у скелета; все ребра можно пересчитать. Это было совсем не такое крепкое тело, как могли предположить люди, видевшие его в платье. Оно было очень хрупко. Он иногда простуживался и покашливал, а примерно год назад у него была инфлюэнца.
Он вспоминал о хрупком здоровье Раймонда, о том, как жизнь его угасла, как свеча, от одной неосторожной длинной прогулки в ноябрьский день, в мирное время в Англии. Честно ли это по отношению к здоровым людям — засорять коммуникационные и передовые линии потенциальными калеками? Все его инстинкты восставали против того, чтобы идти за толпой туда, где он не мог с честью нести свое бремя, не мог быть во главе. Это было бы далеко не патриотическим поступком — идти больным в армию, где вовсе не так уж много госпиталей и медицинских сестер, и идти только потому, что его гордость и желание красивого жеста заставили его ринуться на поле брани.