Он сделал вид, будто задумался. Но на самом деле он колебался, ему хотелось задать ей один вопрос, и он не мог решиться. Наконец, он решился.
— Скажи мне одну вещь. У тебя есть кто-нибудь другой? На моем месте?
— Никто никогда не будет на твоем месте.
Он пристально посмотрел на нее.
— Уклончивый ответ.
— Да. Ну, хорошо, да. Я думаю выйти замуж за другого. Он… Мы вместе работали. Мы подружились. Он любит меня.
— Говоря попросту, твой любовник? Я хочу сказать…
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Это тебя не касается. Впрочем, если ты хочешь знать, — нет.
— Пока еще нет?
— Пока еще нет.
— Я так и думал, — сказал Теодор и повернулся на стуле так, чтобы иметь возможность смотреть ей прямо в лицо. — Я чувствовал это.
— Теодор, — сказала она, твердо выдерживая его взгляд. — Ты сам хотел порвать наши отношения. Я этого не добивалась.
— А все-таки, знаешь, несколько неожиданно.
— Почему это может быть для тебя неожиданно?
— Я думаю… Когда же ты решила бросить меня? Когда я был ранен?
— Ранен?
— Ну, выбыл из строя, черт возьми! Что мы будем препираться из-за слов!
— А это письмо, которое ты мне написал из Парижа? Разве тебе не приходило в голову, что оно заставит меня задуматься? Разве ты не порвал со мной тогда? И даже еще раньше. В последний твой приезд в Лондон. Я ясно видела, когда провожала тебя в тот раз, что это конец. У меня было такое чувство, что мне надо остерегаться тебя, чтобы не погубить свою жизнь. Я это понимала. Но, видишь ли, я все еще любила тебя. И еще долго потом. Даже после этого письма. Я думала, что смогу продолжить мою работу, а свою любовь к тебе отодвинуть куда-нибудь в уголок.
— Пока этот твой любовник не занял мое место?
— Вторая любовь не занимает место первой. Это уже что-то другое.
— Лучше, может быть? — настойчиво спросил Теодор, изо всех сил сжимая рукой спинку стула.
Она не ответила, но чуть заметная тень презрения промелькнула на ее лице.
— Боже мой! — произнес Теодор, опустив глаза, и яростно завозил каблуком по траве Кенсингтон-гарденс. В несколько секунд у него под ногой образовалась ровная круглая ямка.
— Вот до чего дошло! — внезапно воскликнул он и встал.
Она тоже встала.
— Идем к Ланкастер-Гейт, там можно достать такси, — сказала она. — Я хочу домой.
Он остановился против нее.
— А этот человек, этот другой… У него, надо полагать, всяческие возвышенные цели? Пацифизм и тому подобное? Наука и прочее? История до сих пор заблуждалась, а вот мы теперь покажем. Подальше от войны. От этой, во всяком случае. Все, против чего я возражаю? И работа? И все? А?
— Какой смысл нам с тобой говорить об этом?
— Я хочу знать.
Она покачала головой.
— Вероятно, приятель Тедди?
— Оставь в покое Тедди.
— Но он знает обо мне?
— Конечно, знает. Разве я прячусь?
— Боже! — воскликнул Теодор, с жестом отчаяния обращаясь к деревьям, траве, солнечному свету и воде, сверкавшей вдали. — Но ведь теперь весь мир для меня станет совершенно пустым.
Она подняла глаза на его искаженное настоящим страданием лицо и вздрогнула.
Жалость захлестнула ее.
— Мне так больно, — сказала она со слезами на глазах. — Мне так больно!
Что-то толкнуло его сделать фантастическое предложение.
— Маргарет, — сказал он, — пойдем ко мне. Вот сейчас. Один последний раз! Забудемся в любви. Последний раз! Я чувствую, ты любишь меня. Подумай, Маргарет! Вспомни! Как я целовал тебя в это местечко — в шею. Помнишь, один раз я поцеловал тебя под мышку. Мои объятия. Мое тело, которое ты обнимала.
Она смотрела на него молча, и лицо у нее было белое, как бумага.
— Мне надо идти, — сказала она почти шепотом.
Она опустила глаза, потом снова подняла их, и он понял, что больше говорить не о чем.
Они пошли рядом по дорожке мимо пруда. Он позвал такси, усадил ее, и они расстались, не сказав ни слова.
5. Эпистолярная невоздержанность
Теодор повернул к Оксфорд-стрит. Так оно и было, как он сказал: мир стал пустым.
Правда, на улице было какое-то движение, прохожие, стояли освещенные солнцем дома, деревья, но все это были ненужные предметы в пустой вселенной. Он чувствовал теперь, что вся его жизнь была сосредоточена на Маргарет. Что Маргарет была душой его воображения, что без нее он уже не может воображать, а для него никакой другой жизни, кроме воображаемой, нет.