В главных своих чертах мирный договор, заключенный в Цюрихе между уполномоченными Франции и Австрии, является простым воспроизведением статей Виллафранкского соглашения[350]. Так как переговоры об окончательном мире заняли почти вдвое больше времени, чем военные действия, внезапно прекратившиеся у стен Мантуи, то нашлось очень много легковерных людей, готовых объяснить медлительность миротворцев каким-то глубоко продуманным секретным планом Луи Бонапарта. Бонапарт, говорили они, хотел предоставить итальянцам полную свободу действий, т. е. позволить им взять в свои собственные руки ведение своих дел, так чтобы, когда итальянское единство укрепилось бы, французский освободитель мог легко избавиться от досадных уступок, сделанных им Францу-Иосифу, и вместо взятого на себя обязательства апеллировать к высшей силе, силе fait accompli {совершившегося факта. Ред.}. Политические соглашения не свободны от влияния случайностей, которым подвержены договоры в области гражданского права, подлежащие, согласно Code Napoleon, аннулированию в случае вмешательства force majeure[351]. Люди, рассуждающие таким образом, снова обнаружили свое прискорбное невежество не только относительно характера их любимого героя, но и относительно традиционной французской дипломатии, от «красного кардинала» {Ришелье. Ред.} до героя декабря и от «злодеев» Директории до «синих» 1848 года[352]. Первый принцип этой традиционной дипломатии провозглашает в качестве первой обязанности Франции не допускать образования на ее границах могущественных государств и, следовательно, при всех обстоятельствах поддерживать антиунитарные конституции Италии и Германии. Одна и та же политика диктовала мир в Мюнстере и мир в Кампоформио[353]. Действительная цель, которую преследовали до бесконечности затянувшиеся переговоры в Цюрихе, стала ныне ясна, как день. Если бы Луи Бонапарт попытался осуществить условия Виллафранкского договора в начале июля, т. е. в то время, когда его собственная армия была упоена победой, когда в Италии бушевали народные страсти и когда Франция успокаивала свою оскорбленную гордость сумасбродной идеей, будто она для того терпит у себя дома рабство, чтобы одарять свободой другие народы, тогда голландский узурпатор дал бы волю яростным враждебным силам, бороться с которыми было бы труднее, нежели с твердыней четырехугольника между Минчо и Адидже. Он не смог бы положиться на свою собственную армию, он толкнул бы Италию к действию и, возможно, дал бы сигнал для восстания в Париже. Для того чтобы от возвышенной мелодрамы, инсценированной для данного случая, перейти к деловой пошлости заранее подготовленного обмана, не требовалось ничего, кроме времени. Французская армия еще стоит на итальянской земле, однако из армии освободительной она превратилась в армию оккупационную, и ее повседневные отношения с местными жителями являются далеко не дружескими, ибо, как это обычно бывает, близкое соприкосновение породило презрительное отношение. Со своей стороны Франция пробудилась от кратковременного сна, она содрогается перед опасностью появления европейской коалиции, она раздумывает над тем, что она потеряла старую армию и приобрела новый государственный долг, и, более чем когда-либо, чувствует недоверие к idees napoleoniennes. Что касается самой Италии, то о ее состоянии мы должны судить на основании фактов, а не официальных деклараций. Мы видим Гарибальди, который не может добыть денег на покупку оружия для своей армии добровольцев[354], мы видим эту самую армию, сила которой кажется почти смехотворной в сравнении с массами, стекавшимися под знамена Пруссии во время войны за независимость[355], когда Пруссия по территории стала гораздо меньше Ломбардии.