Обратимся наконец к депеше Шлейница, адресованной прусскому послу в Вене. «Великодушные слова» сорвались с уст регента. Далее Виллизен тоном оракула вещал о «честнейших намерениях», «бескорыстнейших планах» и «искреннейшем доверии»; граф Рехберг «высказал свое согласие с принятой нами точкой зрения». Однако тот же Рехберг, этот венский Сократ, пожелал перенести, наконец, дискуссию с заоблачных высот фразеологии на прозаическую почву фактов. «Особенное значение» придавал он тому, чтобы «увидеть прусские намерения сформулированными». В соответствии с этим Пруссия пытается с помощью пера Шлейница «уточнить» «намерения» «миссии» Виллизена. Поэтому он «резюмирует в дальнейшем намерения, сообщенные нами в происшедшем в Вене обмене мыслями». Это «резюмирующее дальнейшее» мы изложим здесь вкратце. Смысл миссии Виллизена был таков. Пруссия имеет, «при наличии определенной предпосылки, твердо установленные намерения». Шлейницу следовало бы сказать, что Пруссия имеет неопределенные намерения при твердо установленной предпосылке. Предпосылка заключалась в том, чтобы Австрия предоставила Пруссии инициативу в Германском союзе, отказалась от сепаратных договоров с германскими дворами, словом временно предоставила Пруссии гегемонию в Германии; намерение заключалось в том, чтобы обеспечить Австрии «владение итальянскими областями, основанное на договорах 1815 г.» и «на этой основе добиться мира». Отношения Австрии к прочим итальянским государствам и «отношения этих последних» Пруссия считает «открытым вопросом». Если «итальянские владения» Австрии «подвергнутся серьезной угрозе», то Пруссия попытается «предпринять вооруженное посредничество» и в
«соответствии с успехами последнего будет действовать дальше для достижения намеченной выше цели, как этого требуют ее обязанности европейской державы и высокое призвание немецкой нации».
«Наш собственный интерес», — говорит незаинтересованный Шлейниц, — «предписывает нам не запаздывать с вмешательством. Однако выбор момента как для посредничества, так и для вытекающих из него дальнейших действий Пруссии надлежит предоставить свободному усмотрению королевского двора».
Шлейниц, во-первых, утверждает, что этот переданный Виллизеном «обмен мыслями» был охарактеризован Рехбергом как «обмен мнениями»; во-вторых, что намерения и предпосылки Пруссии «должны были получить согласие императорского двора», и в-третьих, что Рехберг, будучи, по-видимому, врагом чистого мышления, хотел «обмен мыслями» превратить в «обмен дипломатическими нотами», в «согласие обоих кабинетов, засвидетельствованное писанными документами», одним словом, желал прусскую «предпосылку» и прусское «намерение» видеть «констатированными» черным по белому. Но тут благородное сознание Шлейница возмущается. Какую цель преследует требование Рехберга? Действительное превращение нашей «самой тайной, доверительно сообщенной политической идеи в связывающее нас обещание».
Шлейниц выполняет действительные тайные упражнения в политическом мышлении, а Рехберг хочет недосягаемую идею связать с низменными нотами! Quelle horreur {Какой ужас. Ред.} для берлинского мыслителя! К тому же подобный обмен нотами был бы похож на «гарантию» австрийских владений в Италии. Как будто Пруссия хочет что-нибудь гарантировать! К тому же обмен мыслями, кощунственно превращенный в обмен нотами, «был бы тотчас же понят Францией и Россией, — и вполне логично, — как engagement formel {официальное обязательство. Ред.} и как вступление в войну». Словно Пруссия когда-либо собиралась вмешаться в войну или желала скомпрометировать себя перед кем-либо, а тем более перед Францией и Россией! Наконец, и это главное, такой обмен нотами, «очевидно, сделал бы невыполнимой предполагаемую попытку посредничества». Должна же Австрия понять, что дело идет не о ее итальянских владениях, не о договорах 1815 г., не о французской узурпации, не о русском мировом владычестве и вообще не о низменных интересах, а о том, чтобы было положено начало европейским осложнениям, дабы нежданно-негаданно создать для Пруссии новое высокое «положение» в качестве «посредничающей державы». Шекспировский бродяга, который, заснув лудильщиком, просыпается лордом[292], говорит не столь высокопарно, как Шлейниц, когда им овладевает навязчивая идея о призвании Пруссии как европейской «вооруженной посредничающей державы». Подобно тарантулу жалит и преследует его «uneasy conviction, that he ought to act up to his newborn sublimity of character» {«беспокойное убеждение, что ему нужно действовать сообразно новоявленному величию его характера». Ред.}.