И старик спокойно сидел, глядя на гиацинты. Он был счастлив, все в нем согрелось, размягчилось и разнежилось, — а обед еще не кончен! Что могут предложить вам святоши взамен хорошего обеда? Могут ли они заставить вас мечтать и хоть на минутку увидеть жизнь в розовом свете? Нет, они могут только выдавать вам векселя, по которым никогда не получишь денег. У человека только и есть что его отвага, а они хотят уничтожить ее и заставить вас вопить о помощи. Он видел, как всплескивает руками его драгоценный доктор: «Портвейн после бутылки шампанского — да это верная смерть!» Ну и что ж, прекрасная смерть — лучше не придумаешь. Что-то вторглось в тишину закрытой комнаты. Музыка? Это дочь наверху играет на рояле. И поет! Что за писк!.. Он вспомнил Дженни Линд, «Шведского соловья», — ни разу он не пропустил ни одного ее концерта. Дженни Линд!
— Он очень горячий, сэр. Вынуть его из формы? А! Рамекин!
— Немного масла и перцу!
— Слушаю, сэр.
Он ел медленно, смакуя каждый кусок, — вкусно, как никогда! А к сыру портвейн! Он выпил рюмку и сказал:
— Помогите перейти в кресло.
Он уселся перед огнем; графин, рюмка и колокольчик стояли на низеньком столике сбоку. Он пробормотал:
— Через двадцать минут — кофе и сигару.
Этим вечером он воздаст должное своему вину — не станет курить, пока не допьет его. Верно сказал старик Гораций: «Aequam memento rebus in arduis Sefvare mentem» [24]. И, подняв рюмку, он медленно отхлебывал, цедя по капле, зажмурив глаза.
Слабый, тонкий голос святоши в комнате наверху, запах гиацинтов, усыпляющий жар камина, где тлело кедровое полено, портвейн, струящийся в теле с ног до головы, — все это на минуту увело его в рай. Потом музыка прекратилась; настала тишина, только слегка потрескивало полено, пытаясь сопротивляться огню. Он сонно подумал: «Жизнь сжигает нас — сжигает нас. Как поленья в камине!» И он снова наполнил рюмку. До чего небрежен этот слуга на дне графина осадок, а он уж добрался до самого дна! И когда последняя капля увлажнила его седую бородку, рядом поставили поднос с кофе. Взяв сигару, он поднес ее к уху, помяв толстыми пальцами. Отличная сигара! И, затянувшись, сказал:
— Откройте бутылку старого коньяку, что стоит в буфете.
— Коньяку, сэр? Ей-богу, не смею, сэр.
— Слуга вы мне или нет?
— Да, сэр, но…
Минута молчания. Слуга торопливо подошел к буфету и, достав бутылку, вытащил пробку. Лицо старика так побагровело, что он испугался.
— Не наливайте, поставьте здесь.
Несчастный слуга поставил бутылку на столик. «Я обязан сказать ей, думал он, — но раньше уберу графин и рюмку, все-таки будет лучше». И, унося их, он вышел.
Старик медленно попивал кофе с коньячным ликером. Какая гамма! И, созерцая голубой сигарный дымок, клубящийся в оранжевом полумраке, он улыбался. Это был последний вечер, когда его душа принадлежала ему одному, последний вечер его независимости. Завтра он подаст в отставку, не ждать ведь, когда его выкинут! И не поддастся он этому субъекту!
Как будто издалека послышался голос:
— Отец! Ты пьешь коньяк! Ну, как ты можешь, это же просто яд для тебя! — Фигура в белом, неясная, почти бесплотная, подошла ближе. Он взял бутылку, чтоб наполнить ликерную рюмку — назло ей! Но рука в длинной белой перчатке вырвала бутылку, встряхнула и поставила в буфет. И, как в тот раз, когда там стоял Вентнор, бросая ему в лицо обвинения, что-то подкатило у него к горлу, забурлило и не дало говорить; губы его шевелились, ко на них лишь пенилась слюна.
Его дочь снова подошла. Она стояла совсем близко, в белом атласном туалете. Узкое желтоватое лицо, поднятые брови. Ее темные волосы были завиты — да, завиты! Вот тебе и святоша! Собрав силы, старик пытался сказать: «Так ты грозишь мне — грозишь — в этот вечер!» — но вырвалось только «так» и неясный шепот. Он слышал, как она говорила: «Не раздражайтесь, отец, ни к чему это — только себе вредите. После шампанского это опасно!» Потом она растворилась в какой-то белой шелестящей дымке. Ушла. Зашуршало и взревело такси, увозя ее на бал. Так! Он еще не сдался на ее милость, а она уже тиранит его, грозит ему? Ну, мы еще посмотрим! Глаза его засверкали от гнева; он опять видел отчетливо. И, слегка приподнявшись, позвонил дважды горничной, а не этому Меллеру, который с его дочерью в заговоре. Как только появилась хорошенькая горничная в черном платье и белом передничке, он сказал:
— Помоги мне встать!
Два раза ее слабые руки не могли поднять его, и он валился обратно. На третий он с трудом встал.
— Спасибо. Иди. — И, подождав, пока она уйдет, подошел к дубовому буфету, нащупал дверцу и вынул бутылку. Дотянувшись, схватил рюмку для хереса; держа бутылку обеими руками, налил жидкость, поднес к губам и отпил. Глоток за глотком коньяк увлажнял его небо — мягкий, очень старый, старый, как он сам, солнечного цвета, благоухающий. Он допил рюмку до дна и, крепко обняв бутылку, черепашьей походочкой двинулся к своему креслу и весь ушел в него.