Фернан забыл, что только что держал эту женщину в объятиях; она перестала существовать, существовала только «Исповедь». Беспредельная жажда узнать правду, всю правду, снедала его. Конечно, то, что Жан–Жак рассказывал, – правда, но это всего лишь частица правды; только в том случае правда будет полной, если Фернан узнает то, что знала и чувствовала Тереза.
У него пересохло во рту. Он спросил:
– А действительно, он отнимал у вас детей?
Тереза невозмутимо ответила:
– Да это же все знают.
Фернан допытывался:
– Всех пятерых?
Тереза удивилась и переспросила:
– Пятерых? Кто тебе сказал, что их было пятеро? Двое.
Это был удар для Фернана. Неужели Жан–Жак лгал? Неужели в самой правдивой книге мира, с которой Жан–Жак хотел предстать перед Страшным судом, он лгал?
Тереза между тем продолжала:
– Оба раза я очень страдала. Ему–то было легко. Это были мои дети.
Фернан очень тихо переспросил:
– Не его?
Тереза своим невозмутимым голосом сказала:
– О чем ты? Я не расслышала.
Он с трудом, несколько громче повторил:
– Это были не его дети?
– Нет. По–настоящему – не его.
Фернан, делая над собой отчаянное усилие, продолжал:
– А он это знал?
– Возможно, – сказала Тереза. – Иначе он не поступил бы так жестоко.
Ночь была темной, Фернан почти не различал Терезы, он только слышал ее ровный голос. И он увидел перед собой изящным, твердым почерком написанные строчки «Исповеди», черные на желтовато–белой бумаге, рассказывающие эту историю без обиняков, убежденно и убеждающе, с множеством обоснованных доводов, разъяснявших, почему он, Жан–Жак, вынужден был действовать именно так, а не иначе. И все это ложь… «Иначе он не поступил бы так жестоко». Этот глупый, бездушный голос говорил правду, и все великолепное здание из принципов, чувств и признаний рушилось.
Фернан возмутился против учителя, но превозмог свое возмущение. Все было, конечно, не так просто, как он рисовал себе. Жан–Жак не лгал. С такой потрясающей искренностью писать для людей будущего, для Верховного существа можно лишь то, что думаешь в сокровеннейшей глубине души. Тереза с ее убогим разумом выбалтывает свою убогую правду. Но ведь действие рождается под влиянием множества смешанных в одно причин, в основе каждого поступка лежат благородные и низменные побуждения, неразрывно перепутанные, и нет истины, которая бы не состояла из множества правд.
Вот сидят они на дерновой скамье под ивой, на скамье Жан–Жака, и Тереза предает Жан–Жака, и он, Фернан, предает Жан–Жака, они объединились, чтобы предавать Жан–Жака. Одно мгновенье Фернану кажется, что он прав, а в следующее – он презирает себя. И вопреки всему испытывает горькое, сладострастное, покаянное удовлетворение.
Тереза, окутанная тьмою, сказала жалобно и любовно:
– Я ни с кем, кроме тебя, не могу поговорить, даже с матерью.
«И даже с конюхом?» – подумал Фернан. А она, словно догадываясь своим примитивным умом, что в нем происходит, продолжала:
– С тобой, Фернан, я могу говорить, о чем хочу. Ты один мне друг, Фернан.
15. Cave Canem![1]
В очередную встречу с Николасом она набралась мужества и рассказала ему, что говорила с матерью. Мать не хочет трогать писания Жан–Жака.
Николас потемнел.
– Видно, вы не очень умно повели разговор, мадам, – сказал он с язвительной вежливостью. И вдруг его прорвало: – У тебя труха в голове. От тебя прямо–таки разит глупостью. Бессмысленно что–нибудь советовать этакой безмозглой бабе.
– Вы с самого начала знали, мосье Николас, что я не философ, – обиженно сказала Тереза. И, помолчав, прибавила: – Маменька говорит, если у вас есть что сказать ей, то потрудитесь сами это сделать.
– Только этого не хватало, – взбесился Николас.
Но, оставшись один, он задумался. Затягивать дело было рискованно. Каждую минуту к этой писанине мог подобраться ловкий делец, а то еще встрянет какой–нибудь идиот–идеалист из аристократов да всю кашу испортит умному человеку. Ничего не остается, как самому потолковать со старухой. В конце концов и для нее разумнее всего договориться с ним.
Он отправился к мадам Левассер с таким расчетом, чтобы застать ее одну. Попросил об откровенном обсуждении назревших вопросов, касающихся их обоих. Старуха оглядела его своими маленькими колючими глазками.
– Я не знаю никаких таких вопросов, но если у вас что–либо на уме, выкладывайте.
– Вы, мадам, со свойственной вам проницательностью, несомненно, уже заметили, что между вашей многоуважаемой дочерью и вашим покорным слугой кое–что есть. Мадам Руссо пленила, так сказать, мое сердце. Это был удар молнии, как принято выражаться в вашей стране. И я горд и счастлив, что моя смиренная настойчивость увенчалась успехом.
– Я старая и, к сожалению, недостаточно сильная женщина: я не могу дать вам такую звонкую затрещину, какую вы заслужили, – сказала мадам Левассер.
Николас любезно улыбнулся.
– Вы закрываете глаза на положение вещей, мадам, – ответил он, – вы недооцениваете склонность вашей уважаемой дочери к вашему покорному слуге, и вы недооцениваете мою британскую настойчивость. Я не добиваюсь чего–либо недостойного, наоборот, хочу узаконить мои отношения с мадам Руссо.