Осторожно подкрадывались к Фернану еретические мысли. Теперь, когда за садами никто не ухаживал и «девственный лес» и «пустыня» были более естественными, а все строения пришли в упадок и все заросло сорняками, Эрменонвиль больше говорил его уму и сердцу. Быть может; если бы Жан–Жак видел огромные, широкие равнины Америки, ее бесконечные леса, он другими глазами смотрел бы на принаряженную, прилизанную «природу» Эрменонвиля. Больше того, быть может, если бы Жан–Жак и не знал Америки, но дожил бы до революции, такая природа его не удовлетворяла бы.
Фернан пошел на свою лужайку. Мелкий кустарник и бурьян почти заполонила ее. У него не было желания вызвать эхо. Он вспомнил, как вместе с учителем они наперебой его вызывали. «Свобода и равенство», – крикнул тогда Фернан, и эхо вернуло эти слова смятыми, искаженными, грозными.
Он направился в замок. По дороге услышал слабый голос скрипки. Повернул туда, откуда он доносился. И вдруг испуганно вздрогнул. Перед ним стоял Жан–Жак и играл на скрипке.
Да, мосье Гербер, человек средних лет, но преждевременно постаревший, был поразительно похож на Жан–Жака.
– Фернан, милый мой Фернан! – воскликнул он. – О, разрешите мне обнять вас. – Он бережно отложил скрипку и обнял Фернана.
Вместе продолжали они путь по разоренному парку.
– Когда я был вынужден беспомощно взирать на то, что творили эти варвары, я совсем не по–философски негодовал, – признался мосье Гербер. – Позднее, правда, я вспомнил, что Жан–Жак учит нас: «Есть случаи, когда бесчеловечность можно оправдать». И те молодчики из Санлиса, вероятно, ошибочно решили, что это как раз один из таких случаев.
Фернан, неопределенным жестом указывая на сады, спросил:
– Как перенес все это отец?
– Сначала казалось, что рана никогда не заживет, – ответил Гербер. – Теперь он смирился, даже чрезмерно смирился. Он очень ослабел. Вы только не пугайтесь его вида. Ход событий, – возобновил он свои философские рассуждения, – наглядно, так сказать, ad oculos, показал всем мыслящим людям: без кровопролития привить человечеству человечность нельзя. Но, хотя и мой Жан–Жак, и мой Лукреций учат умалчивать о своем личном опыте, у меня буквально желчь разливается, когда я читаю о произволе парижских властителей, и мое непокорное сердце кричит «нет» там, где мозг говорит «да». От меня, по крайней мере, не требуют, чтобы я участвовал в этом произволе, – заключил он со вздохом облегчения. – Счастлив тот, кто не должен действовать.
Показалось озеро. На острове, среди высоких тополей, слабо белело надгробье Жан–Жака. Мосье Гербер, глядя туда, сказал угрюмо и презрительно:
– Дюжинные бескрылые люди, вольтерьянцы, утверждают, что важны дела человека, а не его дух, а уж об останках и говорить нечего. А я говорю: священно все, что имеет какое–нибудь отношение к великому человеку, – дороги, по которым он ступал, деревья, под которыми он бродил. И трижды священны места, где покоятся его останки. Субъекты, способные разорить могилу Жан–Жака, не заслуживают имени людей. История простит им, быть может, многие бесчинства, но то, что они мертвеца вытаскивают из его могилы, – это на все времена накладывает на них клеймо варваров.
Фернан деловито осведомился:
– Отец знает о предстоящем?
– Господин маркиз решил покинуть Эрменонвиль до того, как выкопают тело, и больше сюда не возвращаться.
Они подошли к озеру. Во взгляде Гербера, устремленном на пока еще не разоренную могилу, было глубокое благоговение.
– Здесь покоится величайший из смертных, когда–либо ступавших по земле после Лукреция, – сказал он и тихо, проникновенно прочитал строки из Лукреция, в которых тот славит своего учителя:
Ты, из потемок таких дерзнувший впервые воздвигнуть
Столь ослепительный свет, озаряющий жизни богатства…
Я по твоим стопам направляю шаги мои твердо…
Жажду тебе подражать…
…Поглощаем слова золотые,
Да, золотые, навек достойные жизни бессмертной!
– Простите, Фернан, – сказал он, – что я витаю в мире грез. Ведь все это время, кроме вашего батюшки, здесь не было ни одного человека, с которым я мог перемолвиться словом.
Фернан пожал ему руку.
Потом попросил подготовить отца к встрече с ним, с Фернаном. Гербер ушел, а он сел в лодку и поплыл на остров.
Он не почувствовал никакого трепета. На редкость равнодушно стоял он у могилы, где так часто, бывало, опускался на колени, обуреваемый видениями, светлыми и мрачными мечтами и возвышенными порывами. Ему не дано было, подобно Герберу, витать в мире благородных грез.
Когда Фернан пришел в замок, отец был на ногах, он не хотел встретить сына в постели. Он обнял Фернана.
– Сын мой! Мой Фернан! – восклицал он очень слабым голосом. – Я уж не думал, что мне даровано будет судьбой когда–нибудь тебя увидеть. Да еще здесь, в Эрменонвиле. И свободным! Ведь у тебя есть гражданское свидетельство? – встревоженно спросил он.