Посмотрите на хлопоты и заботы целого муравейника или одного муравья отдельно; вникните в его домогательства и цели, в его радости и горе, в его понятия о добре и зле,
Ротшильду или Монтефиоре
В Италии я был знаком с одним стариком, главою богатого банкирского дома. Раз, поздно ночью, мне не спалось, я пошел гулять и возвращался, часу в пятом утра, мимо его дома. Работники выкатывали из подвалов бочонки с оливовым маслом для отправки морем. Старик-банкир, в теплом сертуке, стоял с бумагой в руке, отмечая каждый бочонок. Утро было свежо, он зябнул.
– Вы уже встали? – сказал я ему.
– Я здесь больше часа, – отвечал он, улыбаясь и протягивая руку.
– Да вы замерзли, как в России.
– Что делать, стар становлюсь, силы отказывают. Приятели-то ваши (т. е. его сыновья) спят еще, небось, – и пусть поспят, пока старик еще жив. А без собственного надзора нельзя. Я прежнего покроя человек, много нагляделся; пять революций, amiсо miо[318], видел, возле прошли; а я за своей работой все так же: отпущу масло, пойду в контору. Я и кофей там пью, – прибавил он.
– И так до самого обеда?
– До самого обеда.
– Вы не балуете себя.
– А впрочем, скажу вам откровенно, тут много делает привычка.
«Не нынче – завтра он умрет. Кто же будет масло отпускать, как пойдет дом? – думал я, оставив его. – Разве к тем порам старший сын тоже сделается человеком прежнего покроя и тоже будет скучать без дела и вставать в четыре часа. Так и пойдет одна тысяча золотых к другой до тех пор, пока кто-нибудь из династов, и, наверное, самый лучший, проиграет все в карты или поднесет лоретке». – «Родители-то какие были! – скажут добрые люди. – Они отказывали во всем себе и другим тоже и все копили про детей. А вот блудный сын!..»
Ну, где ж тут скоро добраться, сквозь эту толщу нелепости, до живого мяса?
Этим людям, занятым службой, ажиотажем, семейными ссорами, картами, орденами, лошадьми, Р. Оуэн проповедовал другое употребление сил и указывал им на нелепость их жизни. Убедить их он не мог, а озлобил их и опрокинул на себя всю нетерпимость непонимания. Один разум долготерпелив и милосерд, потому что он понимает.
Биограф Р. Оуэна очень верно судил, говоря, что он разрушил свое влияние, отрекаясь от религии. Действительно, стукнувшись о церковную ограду, ему следовало остановиться, а он перелез на другую сторону и остался там один-одинехонек, провожаемый благочестивым ругательством. Но нам кажется, что рано или поздно он точно так же остался бы и за
Толпа только потому не освирепела на него с самого начала, что государство и суд не так популярны, как церковь и алтарь. Но за право наказания вступились бы, à la longue[319], люди получше подкованные, чем богобеснующиеся квекеры и фельетонные святоши.
О церковном учении и истинах катехизиса никто, уважающий себя, не спорит, зная вперед, что они не могут выдержать никакой критики. Нельзя же серьезно доказывать