Люди эти не поняли серьезного смысла того союза, который я предлагал. Они в нем видели средство придать новый колорит делу; вечная таутология общих мест, патриотические фразы, казенные воспоминания – все это приелось, наскучило. Соединение с русским давало новый интерес. К тому же они думали поправить свои дела, очень расстроенные, на счет русской пропаганды.
С самого начала между мной и членами Централизации не было настоящего пониманья. Недоверчивые ко всему русскому, они хотели, чтоб я написал и напечатал нечто вроде profession de foi[151]. Я написал «Поляки прощают нас». Они просили изменить кой-какие выражения. Я это сделал, хотя далеко не был согласен с ними. В ответ на мою статью Л. Зенкович написал воззвание к русским и прислал мне его в рукописи. Ни тени новой мысли; те же фразы, те же воспоминания и притом католические выходки. Прежде чем переводить на русский язык, я показал Ворцелю нелепости редакции. Ворцель был согласен и пригласил меня вечером объяснить дело членам Централизации.
Тут произошла вечная сцена Трисотина и Вадиуса: именно те места, на которые я указывал, они-то и были
Ворцель поддерживал меня. Но, как только он начинал говорить, его товарищи принимались кричать. Ворцель кашлял от табачного дыма и ничего не мог сделать. Он обещал мне переговорить с ними потом и настоять на главных поправках. Через неделю вышел «Демократ польский». В воззвании не было переменено
Здесь я должен буду взойти в печальные подробности. Когда я завел типографию, у нас было решено так: все расходы книгопечатания (бумага, набор, наем места, работа etc.) падали на мой счет. Централизация брала на свой счет пересылку русских листов и брошюр теми путями, которыми они пересылали польские брошюры. Все, что они брали для пересылки, я им давал безденежно. Казалось, что моя львиная часть была хороша, но вышло, что и она была мала.
Для своих дел, и преимущественно для собрания денег, Централизация решилась послать в Польшу эмиссара. Хотели даже, чтоб он пробрался в Киев, а если можно – в Москву, для русской пропаганды, и просили от меня писем. Я отказал, боясь наделать бед. Дни за три до его отправления, вечером, встретил я на улице Зенковича, который тотчас меня спросил:
– Вы сколько даете на посылку эмиссара – с своей стороны?
Вопрос показался мне странным; но, зная их стесненное положение, я сказал, что, пожалуй, дам фунтов десять (250 фр.).
– Да что вы, шутите, что ли? – спросил, морщась, Зенкович. – Ему надобно по меньшей мере шестьдесят фунтов, а у нас
Действительно, на другой день он пришел с Ворцелем и двумя членами Централизации. На этот раз Зенкович меня просто обвинил в том, что я не хочу дать достаточно денег на посылку эмиссара, а согласен ему дать русские печатные листы.
– Помилуйте, – отвечал я, – вы решились послать эмиссара, вы находите это необходимым, – трата падает на вас. Ворцель налицо, пусть он вам напомнит условия.
– Что тут толковать
Тон этот мне, наконец, надоел.
– Вы, – сказал я, – кажется, не читали «Мертвых душ», а то бы я вам напомнил Ноздрева, который, показывая Чичикову границу своего именья, заметил, что и с той и с другой стороны земля его. Это очень сбивает на наш дележ: мы делили работу нашу и тягу пополам на том условии, чтоб обе половины лежали на моих плечах.
Маленький желчевой литвин начал выходить из себя, кричать о гоноре и заключил нелепую и невежливую речь вопросом:
– Чего же вы хотите?
– Того, чтоб вы меня не принимали ни за bailleur de fonds[152], ни за демократического банкира, как меня назвал один немец в своей брошюре. Вы слишком оценили мои средства, и, кажется, слишком мало меня… вы ошиблись…
– Да позвольте, да позвольте… – горячился бледный от ярости литвин.
– Я не могу дозволить продолжение этого разговора! – сказал, наконец, Ворцель, мрачно сидевший в углу и вставая. – Или продолжайте его без меня. Cher Herzen[153], вы правы, но подумайте об нашем положении: эмиссара послать необходимо, а средств нет…
Я остановил его.